Рэй Брэдбери - Зеленые тени, Белый Кит
— А вот и мы, сэр! — говорит Майк.
Я опускаюсь на переднее сиденье, на котором удобно общаться, хлопаю дверцей и говорю с улыбкой:
— Майк.
И тут случается невозможное! Машина срывается с места в карьер, ревет, как доменная печь, рыщет, мечется, а потом уж на полную мощь громыхает по дороге, сметая кустарник и калеча ночные тени. Я хватаюсь за колени и бьюсь головой о потолок в бешеном ритме.
— Майк! — почти кричу я. — Майк!
Мне мерещатся Лос-Анджелес, Мехико, Париж. В отчаянии я уставился на спидометр. Восемьдесят, девяносто, сто миль; мы выстреливаем залп гравия из-под колес и вылетаем на шоссе, проносимся по мосту и мчим по ночным улицам Килкока. И как только вырулили из города, скорость — сто десять. Я чувствую, как все ирландские травы прижимаются к земле, когда мы с воем берем подъем.
«Майк!» — подумал я и повернулся к нему.
Лишь одно оставалось неизменным — дымящаяся сигарета в зубах, заставлявшая его кривить то один глаз, то другой.
Но сам Майк преобразился так, словно сам дьявол сдавил, вылепил и обжег его в своих темных ладонях. Он выкручивал руль до отказа туда и обратно, мы то ныряли под эстакады, то выскакивали из туннелей; задетые нами знаки на перекрестках крутились, как флюгера в бурю.
С лица Майка словно сдуло всю мудрость, во взгляде не осталось ни доброты, ни вдумчивости. На губах не осталось ни терпимости, ни спокойствия. Не лицо, а вымоченная, ошпаренная, ободранная картофелина, личина, скорее похожая на слепящий прожектор, бессмысленно упертый в пустоту. А его проворные руки выкручивают баранку, и мы, накренившись, вписываемся в очередной поворот, прыгая с одного уступа ночи на другой:
Это не Майк, подумал я, а его брат. Нет, в его жизни стряслось что-то ужасное, удар, напасть, семейное горе или недуг. Иначе быть не может.
И тут Майк заговорил. Не своим голосом. Сгинули бархатистость торфяника, влажность мха, теплый камин после холодного дождя и мягкая травка. На меня гаркнул железно-жестяной голос, гром горна, трубы.
— Как поживаешь! Как жизнь?! — проорал он.
И машина страдала от насилия. Она возмущалась переменой, да, именно, одряхлевшая и разбитая, давно отжившая свой век, единственное, о чем она мечтала, — брести шагом, словно заскорузлая попрошайка, к морю, к небу, боясь дышать и растрясти свои кости. Но Майк был неумолим, словно гнал громыхающий драндулет в ад, будто мечтал согреть окоченевшие руки над какой-то особенной огненной геенной. Майк напрягался, и машина напрягалась, из выхлопной трубы вместе со свинцовыми газами били снопы искр. И я, и Майк, и машина — хором отчаянно задребезжали, затряслись и заклацали.
Чтоб не свихнуться, я нашел простое решение. В поисках причины безумной гонки мой взгляд скользнул по Майку, пылавшему, как огненные испарения ада, и наткнулся на ответ.
— Майк, — выдохнул я. — Сегодня же первая ночь Поста!
— И что с того?
— Что? Ты же обещал! Уже Пост, а у тебя сигарета в зубах.
Майк опустил глаза, увидел вьющийся дымок и пожал плечами.
— А! — сказал он. — Я решил покончить с иным.
— С инеем? — вскричал я.
— С другим! — поправил он себя.
И вдруг все стало ясно.
За прошедшие, казалось, тыщу вечеров, стоя в дверях старинного георгианского особняка, я выпивал «для согрева» поднесенную Странным Джоном огненную порцию ирландского виски. Потом, выдыхая обожженной глоткой жар раскаленных, как знойное лето, угольев, я садился в такси с человеком, который на все эти долгие вечера, дожидаясь моего звонка, просто поселился у Гебера Финна в пабе.
«Дурак! — подумал я. — Как же я мог забыть!»
И там, у Гебера Финна, за долгой беспечной беседой, подобной тому, как каждый сажает и взращивает сад, приносит семя или цветок, работает заступом, языком, поднимает милые сердцу пенные кружки, нежно сжатые ладонями, — так вот там и набирался Майк добродушия.
Это добродушие, испаряясь, проливалось мелким дождичком на его пылающие нервы, гасило степной пожар в теле, омывало лицо, оставляя печать мудрости, морщины Платона и Эсхила, румянило щеки, согревало взгляд, смягчало голос до шороха, расправляло грудную клетку, заставляя сердце переходить на мягкую поступь. Добродушие стекало по плечам, урезонивая своевольные руки на трясучем руле, придавало изящества и непринужденности, когда он на сиденье из конского волоса плавно вел машину сквозь туман, разделявший нас и Дублин.
И я, с привкусом эля на языке и обожженной раскаленными парами носоглоткой, ни разу не учуял, чтобы мой старинный друг источал запах спиртного.
— А, — снова сказал он. — Да, я бросил другое.
И головоломка мигом решилась.
Сегодня — первая ночь Поста.
Сегодня Майк впервые за столько ночей, что я с ним ездил, сел за руль трезвым.
Все прошлые сто сорок с лишним ночей Майк вел машину осторожно не потому только, что он заботился о моей безопасности, — просто теплое добродушие плескалось, разливаясь по его телу, пока он выписывал длинные виражи по шоссе.
Так, спрашивается, кто поистине знает ирландцев, и с какой стороны? И какая из этих сторон — настоящая? Кто есть Майк? И что он собой представляет? Который Майк из этих двух настоящий — тот, каким его знают все?
«И думать об этом не хочу!» — подумал я.
Для меня есть лишь один Майк. Тот, кого Ирландия вылепила из дождя и непогоды, сева и жатвы, отрубей и сусла, варки пива, разливания по бутылкам, раздачи кружек, из пабов цвета летнего зерна, из волнующихся ночью на ветру колосьев пшеницы — этот добрый шелест вы слышите, проезжая мимо, и из леса, и с торфяников. Таков и есть Майк — до кончиков ногтей, его глаза, сердце и проворные руки. Спросите, что делает ирландцев такими, какие они есть, и я покажу вам дорогу и скажу, где свернуть к Геберу Финну.
Первая ночь Поста. Не успел я сосчитать до девяти, как мы оказались в Дублине!
На следующую ночь я был в Килкоке; вышел из дома выдающейся личности. Мое такси дожидалось меня, урча мотором. Я наклонился, чтобы вложить в руки дражайшему Майку особую бутылку.
Решительно, умоляюще, пылко, со всей, какая только возможна, дружественной настойчивостью я впился глазами в отчужденное, горящее, грубое лицо Майка.
— Майк, — сказал я.
— Сэр! — рявкнул он.
— Сделай мне одолжение.
— Какое угодно! — проорал он.
— Возьми это, — сказал я. — Это лучшая бутылка ирландского виски, какую я сумел отыскать. И перед тем как мы сейчас тронемся в путь, Майк, осуши ее до последней капли. Обещаешь, Майк? Клянешься?
Он задумался, и раздумья притушили разрушительное пламя на его лице.