Анатолий Днепров - Две минуты одиночества
«Очередная выставка какого-нибудь безвестного художника», — подумал я и не ошибся.
Зрители собрались у стены рядом со стойкой, а я подошел к картинам, возле которых уже никого не было. Даже при слабом освещении я сразу увидел, что художник обладает незаурядным талантом. Его искусство, чуть старомодное из-за подражания технике старых мастеров, было искренним и вдохновенным. Площадь четырех фонтанов, на которой группа ребятишек кормит голубей. Несколько тонких акварельных зарисовок в парке Боргезе. Большое полотно — панорама Рима, как он виден с холма, где памятник Гарибальди. Несколько женских портретов. Женское лицо везде было одним и тем же. Оно принадлежало молодой девушке со странным выражением глаз. У нее были гладко зачесанные черные волосы, высокий лоб и большие черные глаза, глядевшие куда-то сквозь меня…
Постепенно я подошел к тому месту, где столпились почти все посетители.
— А сейчас эта девка совершенно измята, после бурно проведенной ночи. Смотрите, как она лежит! А ноги-то, ноги! А главное — лежит на древесных опилках! — комментировал картину краснощекий парень с черными тонкими усиками, в широком клетчатом пиджаке.
— Это не опилки, это песок! — подсказал ему кто-то.
— А я и не знал, что во Фреджене бродят вот такие…
— Она чахоточная!
— И вдобавок слепая!
— Старье, а не живопись! Ничтожная средневековая рухлядь! После атомного взрыва такими картинками будут затыкать выбитые окна.
И еще много-много гадостей говорилось о портрете девушки. Облокотившись о камень, она полулежала на песке с измученным выражением лица и смотрела широко открытыми глазами сквозь гогочущую толпу собравшихся.
Насмеявшись вдоволь, люди расселись за столиками, а парень в клетчатом пиджаке подошел к бару и стал рядом с высоким худощавым юношей. Он положил ему руку на плечо и сказал:
— Дрянь ты, а не художник, Ренато! Эту мазню никто не купит! Советую тебе выгнать из студии эту тощую натурщицу, а самому сходить на площадь Тритоне. Там в одном подвальчике ты увидишь, как нужно рисовать.
Окаменевший автор выставленных картин сбросил руку парня со своего плеча, его лицо исказили гнев и ярость.
— Я никогда не продам свои картины негодяям, которые живут на Виа-Умберто! Я никогда не пойду на Пьяцца Тритоне! Я никогда не буду рисовать пустые консервные банки, погруженные в помои! А если ты скажешь еще хоть слово об Анджеле, то я…
— Что — я, что — я? У тебя от голоду не то что силы, а воли и решимости осталось не больше, чем в высохшей морской ракушке. Ну тронь меня, тронь. Чего же ты стоишь и качаешься, как жердь на ветру? Дрянь твоя Анджела, и все тут.
Ренато скорчился и что есть силы ударил своего обидчика. Тот даже не покачнулся — такой слабый был удар — и продолжал, смеясь, говорить:
— С твоей Анджелой можно было иметь дело, когда она была здоровой и зрячей.
Ренато еще раз ударил краснощекого парня, и тогда тот как бы нехотя нанес ответный удар, после которого художник покачнулся и грохнулся на пол.
На него никто не обратил внимания. Я подошел, поднял его и усадил за стол. Он плакал…
— Абстрактная живопись, вот что сейчас котируется. Люди, разбирающиеся в современном искусстве, ищут на полотне невыраженные чувства, подсознательные эмоции, неоформившиеся идеи. Они хотят чего-то тонкого, острого, необычного… — разглагольствовал клетчатый пиджак перед своими товарищами. — А этот недоносок хочет произвести впечатление на современного эстета изображением слепой дурочки.
Под общий хохот и улюлюканье Ренато начал снимать картины. Я ему помог.
Вдвоем мы вышли на улицу и пошли по направлению к низким деревянным амбарам у речного причала… По скользкой от дождя тропинке мы спустились к самому берегу Тибра и остановились возле старой баржи с деревянной постройкой на палубе.
— Вы здесь живете? — спросил я.
— Да, синьор…
— Один?
Сердце у меня сжалась.
— Нет, синьор…
— С Анджелой?
— Да, синьор.
— Спасибо, что помогли, дальше я пойду один.
— Нет, что вы. Если вы не возражаете, я вас провожу еще.
Поднимаясь по трапу, Ренато сказал:
— Осторожно, синьор. Здесь проломлены доски, и можно угодить в воду…
— Ваша подруга действительно слепа? — спросил я.
— Да. Она ослепла год назад, после того как полицейский ударил ее по затылку…
— А за что он ее ударил?
— Это долгая история… Анджела круглая сирота… Обидеть человека нетрудно…
Мы спустились в трюм баржи, и здесь Ренато зажег спичку. Хлюпая по воде, мы прошли по узкому коридорчику и остановились у полуоткрытой двери…
— Спасибо, синьор. Вот я и дома…
Я уже давно дрожал от холода и сырости. Но я задрожал сильнее, когда понял, что это — дом молодого художника и его подруги.
— Ренато, это ты? — послышалось изнутри.
— Да, милая, это я… Прощайте, синьор.
— Разрешите, я войду, Может быть, я смогу быть вам чем-нибудь полезным.
— Что вы, что вы, не нужно!
— Ренато, как твоя выставка? — спросил тихий и спокойный женский голос.
— Ничего, Анджела, все хорошо… Только, ради святой мадонны, не говорите ей ничего, — прошептал Ренато мне на ухо.
Он зажег свечу, и мне показалось, что я очутился в сыром гробу, который с живыми людьми опустили на дно холодной и грязной реки. Только развешенные на дощатых стенах картины, этюды и рисунки сглаживали это страшное впечатление. Девушка, та самая, которую я видел на портретах Ренато, сидела в старом изодранном кресле, поджав под себя ноги. Когда мы подошли ближе, она ласково улыбнулась и протянула обе руки вперед.
— Ренато, кто с тобой? — спросила она.
— Один синьор, Анджела. После осмотра выставки он пришел поговорить о покупке моих картин.
Ренато подмигнул мне. Я кивнул головой.
— Это же чудесно!
— Да…
— Я хочу пожать руку доброму синьору.
Ее руки были холодны как лед… Вопиющие на всю вселенную нищета и убожество! Я вытащил деньги и протянул их Ренато.
— Вот вам задаток. Приходите завтра на Виа-Номентана, 14. Мы договоримся об остальном.
Художник посмотрел на меня с удивлением.
— Да, да, синьор Ренато. Я говорю серьезно. Приходите обязательно. Моя фамилия Кардуччи, — профессор Кардуччи.
С этими словами, натыкаясь на простенки, лестницы и деревянные выступы, я выбежал из плавучей гробницы.
Вы, конечно, догадываетесь, что именно Ренато согласился принять участие в моем эксперименте. О, как я был тогда близорук, ослеплен неудержимым желанием поставить свой опыт! Я не представлял всех его последствий… Только сейчас, обдумывая подробности последующих событий, я прихожу к убеждению, что, может быть, дело вовсе не в самом опыте. Ведь я собирался сыграть симфонию жизни на человеческой душе, на чувствах человека. Но я не подумал, что у каждого человека чувства настроены на свой собственный лад и этот лад подготовила сама жизнь…