Рэй Брэдбери - Коса
Потом резко отшвырнул вилку:
— Одному Богу известно, что им придет в голову, этим придуркам из правительства. Они ведь и не задумаются, а просто возьмут и перепашут все поле.
Молли кивнула:
— Так это же как раз то, что нужно — перепахать и засеять все по новой.
Эриксон отодвинул тарелки и очень внятно, старательно выговаривая каждое слово, сказал:
— Никаким чиновникам я писать не буду. И близко не подпущу никого к своему полю, понятно? — И дверь за ним захлопнулась.
Эриксон сознательно обходил то место, где вызревали колосья жизни его семьи, выбирая места для работы где-нибудь подальше, где мог не бояться ошибок и случайностей.
После того как коса срезала жизни трех его старых друзей на Миссури, работа превратилась для него в каторгу.
Он ушел с поля, запер косу и выбросил ключ. Хватит с него. С жатвой покончено. Довольно.
Теперь вечерами он сидел на крыльце и рассказывал детям сказки, всякие забавные истории, желая их развеселить. Но ему не удавалось вызвать на их лицах и тени улыбки. Уже несколько дней они выглядели усталыми, отстраненными, будто перестали быть детьми.
В один из таких вечеров Молли (она теперь постоянно жаловалась на головную боль) легла раньше обычного. В одиночестве стоял Эриксон у окна, а поле лежало перед ним в лунном свете, как море, тронутое легким ветром.
Оно ждало своего хозяина. Эриксон сел, нервно сглотнув и стараясь не глядеть на колосья, как бы зовущие лезвие косы.
Интересно, во что превратится мир, если он никогда больше не выйдет в поле? Что будет с людьми, уже отжившими свой век, с теми, кто ждет смерти? Время покажет.
Эриксон задул лампу. Он лежал и вслушивался в спокойное дыхание своей жены. Ему не спалось. Перед глазами стояли колосья, руки тосковали по работе.
Среди ночи он очнулся посреди поля. Он шел по нему, как лунатик, сжимая в руках косу и окидывая взглядом созревшие для жатвы колосья. Он шел, еще не вполне проснувшись, охваченный непонятным страхом, не в силах ни понять, ни вспомнить, как открыл погреб, как достал оттуда косу. А тяжелые, давно созревшие колосья словно просили даровать им вечный покой.
Коса будто приросла к ладоням и словно тянула его вперед, уже не руки управляли ею, а она руками. Чудом сумев оторвать косу от ладоней и отбросив подальше, Эриксон бросился на землю и, зарывшись лицом в колосья, взмолился:
— Я не хочу никого убивать, я не могу убить Молли, детей. Не заставляй меня делать это!
Но только сверкавшие звезды равнодушно смотрели с неба, ничего, кроме звезд.
Глухой, падающий звук заставил его обернуться — из-за холма, словно чудовище с огненными руками, протянутыми к звездам, взметнулось пламя. Ветер принес удушающий запах пожара и снопы искр.
Дом!
С криком отчаянья Дрю вскочил на ноги, не в силах оторвать взгляд от пожара.
Огромным костром горели и дом, и вековые деревья вокруг. Огонь поднимался все выше, над полем повис жар, и в этом раскаленном мареве Дрю, плача и спотыкаясь, брел к охваченному пламенем дому.
Когда он сбежал с холма, весь дом, кровля, крыльцо, стены уже превратились в один громадный факел и от него шел гул и треск, за которым не слышно было и собственного крика.
— Молли! Сюзи! Дрю! — Его зов остался без ответа, хотя Эриксон подбежал так близко, что брови затрещали, а кожа на лице натянулась, стала коробиться и, казалось, готова была лопнуть от нестерпимого жара. Рев пожара становился все громче, и это был единственный ответ на крики Дрю, отчаянно метавшегося вокруг дома.
На его глазах провалилась внутрь крыша, потом с грохотом рухнули стены, и пламя начало утихать, не получая новой пищи и задыхаясь в дыму.
Над дотлевающими головешками и подернутыми пеплом углями стало медленно подниматься утро. Освещенный красными бликами, не замечая жара от мерцающих углей, Эриксон брел по пепелищу. Из-под хаоса рухнувших балок, заваленные головешками, торчали обуглившиеся шкафы и стулья, оплавленная раковина, напоминая о том, что раньше здесь была кухня. Мимо бывшей прихожей Эриксон прошел тем, что было гостиной, к спальне.
В спальне, среди докрасна раскаленных матрасных пружин, железных прутьев, оставшихся от сгоревшей кровати, мирно спала Молли. Искры дотлевали на не тронутых огнем руках, спокойно вытянутых вдоль тела. На безмятежном лице, на левой щеке догорал кусок доски. Эриксон стоял, как столб, не в силах пошевелиться и не веря собственным глазам. На дымящейся постели из мерцающих углей лежала его жена, без единого ожога, без единой царапины на теле и мерно дышала во сне. Спала, как будто не обваливались вокруг объятые пламенем стены, не обрушивалась раскаленная кровля, не плавился металл.
Шагая по дымящимся развалинам, он почти прожег толстые подметки грубых ботинок, а она лежала среди этого адского пекла, чуть припорошенная пеплом, но не тронутая огнем. Распущенные волосы разметались по куче углей.
Эриксон склонился над женой и позвал:
— Молли…
Она не ответила, не шевельнулась. Она неподвижно лежала в дотлевающей спальне не мертвая, но и не живая, а губы ее чуть подрагивали в такт спокойному дыханию. Неподалеку лежали дети. В дымном раскаленном воздухе можно было различить их спящие фигурки.
Эриксон перенес их на край поля.
— Молли, дети, проснитесь…
Никакого отклика, только мерное дыхание.
— Дети, мама… Умерла?
Но ведь она не умерла! Но и…
Он пытался растормошить детей, тряс их все сильней, но ответом ему было лишь сонное дыхание. Он стоял над спящими телами, и его обожженное лицо, изрезанное морщинами, застывало в гримасе отчаяния.
И вдруг он понял, отчего они спали в объятом пламенем доме. Отчего он не может их разбудить. Он понял: Молли так и будет лежать погруженная в вечный сон и никогда не откроет глаз, не улыбнется ему.
Коса. Колосья.
Их жизнь, которая должна была оборваться вчера, 30 мая 1938 года, не закончилась, потому что он не решился скосить колосья их жизни. Они должны были сгореть в доме, но он не вышел в поле, и поэтому ничто не могло причинить вреда их телам. Дом сгорел до основания, а Молли и дети продолжали существовать. Не мертвые, но и не живые, брошенные на полпути между жизнью и смертью, ожидающие своего часа.
Молли и дети спали. Спали и тысячи таких же, как они, жертвы катастроф, болезней, пожаров, самоубийств, спали уже не живые, но и не мертвые, только потому, что он решил не дотрагиваться до косы. Только потому, что он не отважился косить спелую пшеницу.
Последний раз он взглянул на детей. Теперь он будет косить непрерывно, изо дня в день, без отдыха, без остановки. Будет косить всегда, косить вечно.