Теодор Старджон - Это был не сизигий
Глория вытянула руки — прямые, довольно большие руки, умелые, причем прекрасно ухоженные.
— Проявления добра, разумеется. Я верю, что добро гораздо легче вызвать. Я верю, что это происходит постоянно. Злой разум должен быть очень сильным, чтобы воплотиться в чем-то новом, обладающем своей жизнью. Во всех случаях, о которых я читала, необходим необыкновенно мощный ум, чтобы вызвать самого маленького демона. Добро, конечно, материализовать легче, потому что оно гармонирует с добропорядочной жизнью. Порядочных людей больше, чем плохих, которые способны материализовать зло.
— Хорошо, но почему тогда порядочные люди не приносят все время добро из-за этой мистической завесы?
— Приносят! — воскликнула она. — Разумеется, приносят! Мир полон замечательных вещей. Ты думаешь, почему они так хороши? Что придает неотъемлемую прелесть музыке Баха и водопаду Виктории, и цвету твоих волос, и раскатистому смеху негра, и тому, как запах имбирного эля щекочет ноздри?
Я медленно покачал головой.
— Мне кажется, это прекрасно, и мне это не нравится.
— Почему?
Я взглянул на Глорию. На ней был костюм винного цвета с повязанным вокруг шеи шелковым платком цвета ноготков. Он бросал отсвет на теплую смуглую кожу подбородка.
— Ты прекрасна, — сказал я, медленно подбирая слова. — Ты — лучшее, что можно встретить. Если то, что ты говоришь, правда, ты должна быть только тенью, сном, чьей-нибудь замечательной мечтой.
— Ах ты дурак, — сказала Глория с внезапными слезами на глазах, — большой дурак! — Она прижалась ко мне и так укусила за щеку, что я вскрикнул. — Разве это сон?
— Если сон, — ответил я ошеломленно, — рад буду не просыпаться.
Глория пробыла у меня еще час — если, когда мы были вместе, существовала такая вещь, как время. Ушла, оставив мне своей телефон. Она жила в отеле. Я принялся бродить по квартире, разглядывая чуть смятое покрывало на кушетке, где она сидела, трогая чашку, которую она держала в руках, рассматривая блестящую черную поверхность пластинки и удивляясь, как эти бороздки могли раскручивать для нее «Пассакалью». Самым удивительным было то, что я чувствовал, когда поворачивал голову: аромат Глории прилип к моей щеке, и я ощущал его. Я думал о каждом из многих мгновений, проведенных с ней. О каждом в отдельности, и о том, что мы делали. Я также думал о том, чего мы не делали — я знаю, вы удивляетесь — и гордился этим. Потому что, без единого слова, мы согласились, что стоящих вещей нужно ждать и что, когда верность совершенна, никаких испытаний не требуется.
Она пришла снова и на следующий день, и через день. Первый из этих визитов был просто замечательным. По большей части мы пели. Оказалось, я знаю все ее любимые песни. И по счастливому совпадению, моя любимая гитарная тональность си-бемоль — подходила для ее прелестного контральто. Мне не следует так говорить, но я чудесно аккомпанировал ей на гитаре, то следуя за голосом, то уходя в сторону. Мы много смеялись, по большей частью над тем, что составляло нашу тайну — разве бывает любовь без своего собственного языка? — и довольно долго разговаривали о книге под названием «Источник»,[4] которая произвела необыкновенное впечатление как на нее, так и на меня; но это и в самом деле необыкновенная книга.
Вскоре после ее ухода начали твориться странные вещи — настолько странные, что можно было бы назвать их ужасными. Не прошло и часа, как я услышал пугающие звуки скребущихся крохотных коготков в первой комнате. Я обдумывал партию контрабаса для трио, которое аранжировал (почти не видя работы, погруженный в мысли о Глории), но вдруг поднял голову и прислушался. Звуки свидетельствовали о самом паническом бегстве, какое только можно себе представить — казалось, наутек бросилось множество тритонов и саламандр. Я точно помню, что легкое царапанье коготков нисколько не мешало мне, но страх перед этим великим переселением никак нельзя было отнести к приятным ощущениям.
Откуда они бегут? Почему-то этот вопрос казался гораздо более важным, чем другой: кто это?
* * *Медленно я отложил нотные листы и встал. Подошел к стене, потом начал красться вдоль нее к дверному проему, но не из страха, а намереваясь застать врасплох нечто, так напугавшее обладателей маленьких лап, бегущих изо всех сил.
И тут я поймал себя на том, что впервые в жизни улыбался, при том, что волосы у меня стояли дыбом. Потому что в прихожей не было ничего вообще; ничто не блестело в темноте, прежде чем я зажег верхний свет, ничто не появилось после этого. Но маленькие лапки убегали все быстрее — их были, наверное, целые сотни — топоча и царапая коготками в крещендо испуганного бегства. Поэтому у меня и встали дыбом волосы. А улыбнулся я, потому что…
Звуки исходили прямо от моих ног!
Я стоял в дверях, напрягая зрение, чтобы рассмотреть невидимое движение; от порога к самым дальним уголкам прихожей удалялись звуки лапок и маленьких царапающих когтей. Похоже было, что они возникали под подошвами моих ботинок и удалялись с безумной скоростью. Никто из этих существ не бежал позади меня. Казалось, что-то удерживает их от того, чтобы появиться в гостиной. Я сделал осторожный шаг в прихожую: теперь они бежали и сзади, но не дальше дверного проема. Я слышал, как они добегали до него и стремглав неслись к стенам. Вы поняли, почему я улыбался?
Это я так страшно пугал их!
Звуки понемногу стихали. Они не становились слабее, просто удирающих существ становилось все меньше и меньше. Это происходило очень быстро, и через полторы минуты слышны были шажки всего нескольких невидимых существ. Одно из них долго бегало вокруг меня, словно все невидимые дыры в стенах уже были заняты, а оно лихорадочно искало еще одну. Но вот и оно нашло себе норку и исчезло.
Рассмеявшись, я вернулся к работе. Помню, что какое-то время мыслил совершенно ясно. Помню, что записывал глиссандо — гениальный пассаж, который мог бы свести с ума и дверцу собачьей конуры, не говоря уж о слушателях. Помню, что напевал мелодию себе под нос, и был страшно доволен тем, как записал ее.
Затем наступила реакция.
Эти маленькие коготки…
Что со мной произошло?
Я тут же подумал о Глории. Здесь действует какой-то неумолимый закон равновесия, подумал я. Желтому свету всегда сопутствует фиолетовая тень. Взрыву смеха соответствует чей-то плач боли. А блаженству знать Глорию ощущение ужаса, чтобы сравнять счет.
Я облизал губы сухим языком.
Что со мной произошло?
Я снова подумал о Глории, о радугах и звуках, которые она приносила с собой, но прежде всего о реальности, о совершенной нормальности Глории, несмотря на ее замысловатые фантазии.