Георгий Гуревич - Они же деревянные
Пока все шло хорошо, просто великолепно. Даже на последней станции не было очереди на автобус, видимо, в других домах лыжи уже были законсервированы на лето. Мы сидели рядом в автобусе, я щеголял цитатами из классиков ("Ах, дядя Витя, вы всегда были такой умный, с самого детства?"). И лыжня была подготовлена в Мешкове, укатана сдающими нормы и освобождена от воскресных ковылял. Сразу же у остановки застегивай крепления и кати под горку, через овражек, в выемку. Летом в этой выемке тенисто и грязно, не просыхает, а сейчас чистенько, прибрано, рассыпчатый снежок, сосновая колоннада ведет в анфиладу полян. А там высоковольтная линия, проспект, залитый солнцем. Подмерзший снег, как толченое стекло, слепящие искры в каждой снежинке. Переливаются, перебегают, меняясь местами, как в игре "третий лишний". И небо голубое, и лыжня голубая, тени в ямках голубые, или же синие, или лиловатые. Каждый след от валенка - цветное пятно, а вдоль опушки кружевной узор ветвей - суздальское узорочье, ярославские наличники. В основном голубое и белое, белое и голубое. Но чтобы глаз не скучал, там и тут цветные брызги на снегу: лыжники в алом, малиновом, шоколадном, зеленом, оранжевом и... бежевом.
Все сияло, и сиянье вошло мне в душу. Я пил свежесть, кусал кисловатую свежатину, глотал ее, не прожевывая. Грудь, набитая кислородом, расширилась, плечи расправились, налились силой. Я откидывал метры палками: мах! мах! И стряхивал на снег годы. Так они и посыпались: пятидесятый, сорок девятый, сорок восьмой... сороковой, тридцатый... Несся за девчонкой лохматый студент с журналистского, азартно орал во псе горло: "Ходу! Ходу! Темп давай, козявка!" Нарочно приотставал, давал фору, чтобы нагнать шутя. Сердце у бежевой было здоровое, дыханье хорошее, а ножки все-таки коротенькие, не чета моим ходулям. Да и трудно ли было мне переставлять ноги, когда лыжи сами несли меня. Несли! Я стоял, и сущности, то на правой ноге, то на левой. Приседал перед впадинами, выпрямлялся на горбах, вбок клонился от веток, но стоял. Слегка пританцовывал, исполнял "па-де-лыж". Не бывало такого танца? Я отрабатывал его в лесу. Плечами, локтями набирал скорость, задниками отбивал чечетку и замирал на пуантах: одна лыжа несет меня, другую я сам несу в воздухе, наготове.
- Ой, не могу, - сказала девушка, останавливаясь у красного столбика на перекрестке. Очень полезные эти столбики, мешают заблудиться в лесу. Счет у них как на картах: с запада на восток, первый ряд - самый северный, второй - южнее. Смотришь на затесы, как на компас. - Ой, не могу, дядя Витя, загоняли совсем!
Щеки у нее блестели, глаза блестели. Пуще всего блестел кончик носа.
- Хорошо? - спросил я самодовольно, как будто именно я посадил этот лес и обсыпал его свежим снегом.
- Ой, спасибо, дядя Витя! Можно, я поцелую вас? Сейчас-то я понимаю, что целовала она не меня. Целовала голубизну и белизну, кружева инея, кисловатый воздух и пахучий снег, подвенечную чистоту каждого сугроба, красоту леса свою собственную юную красоту. Радость бытия надо было выразить поцелуем, и только мои губы были поблизости. Но тогда я принял ее благодарность как должное, словно впрямь я заготовил для нее этот сияющий день, преподнес его спутнице, как букет. Ну, конечно, она должна была поблагодарить за такой подарок.
- Только один поцелуй за всю красоту? - возмутился я.- За каждый километр надо в отдельности.
- Ой, не мелочитесь, дядя Витя! Посчитаемся на обратном пути.
- А ты хотел дома сидеть, - сказали лыжи тихонько, нарушая заповедь молчания.
- Что вы сказали? - насторожилась девушка. - Ах, ничего, мне показалось! Ну, ловите тогда!
И метнулась влево, на боковую дорожку.
А с той дорожки лыжня вывела нас на горбатое поле, а с поля - в березовую аллею. Кора на солнце казалась оранжевой, неправдоподобно оранжевой, а верхние веточки были розовыми и почти прозрачными: растопыренные детские пальчики наивно хватали небо. По аллее мы скатились в канаву, снова на горку, оттуда в сероствольный ельник.
- Догоняйте, дядя Витя!
Зачем задирается? Не уйти ей от меня. Семенит, коротконожка, а у меня мах, лыжи-скороходы, трехметровый шаг.
Вот за три метра и заметил я то ноздреватое пятно. В голове мелькнуло: "Ледок... скользко..." Мелькнуло: "Лыжня сбита... но проскочу авось..." Левая лыжа скользнула на бугорке, соскочила на правую лыжню, правая лыжа наехала на напарницу, и, скособочившись, я позорно плюхнулся в снег.
Э-эх, те-па!
Ничего не поделаешь, пришлось окликать бежевую, признаваться в своем позоре.
Помаленечку, кое-как передвигался я теперь, не парил - возил ногами. Бежевая мелькала впереди, уходила на полкилометра, потом поджидала меня у красных столбиков, уже не сияющая, недовольно хмурая.
- Видишь, не трагедия, - сказала мне сломанная лыжа.- Иду, могу идти. Мы еще походим по зимнему лесу... и не только сегодня.
- Молчи уж, - огрызнулся я. - Неслась не разбирая дороги. Правая, левая где сторона? Съехала бы в снег, а то на чужую лыжню...
Конечно, я несправедлив был. Моя вина. Что спрашивать с бедняги? Куда вел, туда и шла.
Итак, путь наш лежал через ельник. После снегопада нет ничего удивительнее ельника. У лиственных только бордюр на сучьях, только горностаевая опушка на веточках. Сосны, те натыкают себе комья на иглы, этакие шары, словно собираются швыряться снежками. А в ельнике выставка сугробной скульптуры. На каждой лапе распластался зверь: белый медведь, или белый тюлень, или белый удав, или белый крокодил даже - в ельнике и такие есть. А вон девица в платочке, а там мать с ребенком, а там ребятишки сцепились в борьбе, парочка обнимается, носатый леший, лошадиная голова. Дед Мороз еще один... Шли бы мы с бежевой вровень, через каждый шаг окликали бы друг друга: "Смотри туда! Смотри сюда!"
Но бежевая мелькала впереди. И я сказал лыжине:
- Гляди в последний раз, несчастная. Любуйся перед пенсией.
- Я же работаю, не жалуюсь, - проскрипела она.- Мы еще походим по зимнему лесу, правда же? Даже лучше, когда не несешься сломя голову. Видишь больше.
Зимняя красота успокаивала. На опушку мы вышли в благостном настроении. Не в первый раз выходили на это место и все же ахнули: "Какой простор!" Перед нами расстилалась долина замерзшей речки, маленькой речонки, даже имя толковое ей не придумали, называют Незнайкой. Но лежали перед ней снега незапятнанной белизны, а за ней высились крутейшие склоны: никто оттуда не катился, лесенкой спускались даже самые отчаянные. А за склонами, насколько взор хватал, синели и синели леса, на каждом холме синяя шапка. И хотя знал я (по карте), что за этими лесами и деревни, и садово-огородные участки, и поселки городского типа, но поселки не были видны, и представлялось, что тянутся эти леса до полюса и через полюс неведомо куда, до самого края света. Войдешь туда и утонешь, не выберешься вовеки.