Владимир Покровский - Танцы мужчин
И они заснули потом, а через час одновременно проснулись. Как от удара. Мягкого, пьянящего, в грудь. Нет, им не хотелось повторения. Хотелось им так много, даже непонятно чего. Просто лежали, глядя в потолок.
- Мне это не нравится, - соврал Томеш. Аннетта поняла, что он хочет сказать, и в знак согласия на секунду прикрыла глаза. Эйфория. Первый отчетливый признак. Могущество и счастье, оттененные смертью. Они обнялись.
- Интересно, - еле шепнул он. - Мы, наверное, можем летать.
Это может делать почти каждый импат. Это просто. В комнате без света, с затененными окнами, в абсолютной тишине, они приподнялись над постелью.
- Я часто думал, что ты меня ненавидишь, - сказал Томеш, но звук его голоса был таким грубым, что он осекся.
Эйфорию неизбежно сменяет депрессия. Сначала сникла Аннетта. Она села на пол и застыла, страдальчески искривив рот.
- Зажги свет.
Томеш не слышал. Он был как мощный органный аккорд.
- Зажги свет! - закричала Аннетта.
- Подожди.
- Зажги свет, - она заплакала.
Поведение импатов прогнозировать очень трудно, однако решение Томеша и Аннетты пойти на месячное затворничество все-таки вызывает удивление. Среди импатов такие случаи крайне редки.
Сам Томеш объяснял все очень просто: появилась возможность исполнить мечту, требовалось только обдумать все как следует, и, значит, скрыть себя от людей. Он знал, что это неверное объяснение, но так ему было удобнее.
Они заперли свет, затенили окна, и теперь ни звуки, ни свет, ни запахи наружу вырваться не могли.
Сначала включалась телепатия. Затем предвидение. Сначала это было угадывание чувства, которое они испытают в будущем, потом стали проявляться детали, детали складывались в события, - первый признак омертвления разума, - мысли мешались, их было очень много (бомммм, говорил про них Томеш), каждая казалась значительной, представлялось чрезвычайно важным не упустить ни одной, и постепенно мир мыслей автономизировался, оставив сознание пустым, бессмысленным и пассивным; оно вообще не отдавало бы никаких приказов телу, если бы не частые вспышки болезненной, нечеловеческой ярости.
Они изменились внешне. У Аннетты стали расти лицо, ладони и ступни. У нее появились огромный нос, складчатые веки, длинная челюсть, множество морщин (кожа на лице росла быстрее, чем остальные ткани). На всем ее теле ниже груди закурчавились черные волоски. Томеш вытянулся, а лицо, наоборот, сжалось, стало маленьким и злобным. Они разбили все зеркала. Они готовы были убить друг друга.
Аннетта, для которой болезнь явилась концом всего, к тому же концом совершенно неожиданным, злилась и вяла. Мысль о том, что до болезни ее жизнь была заполнена, в общем-то, пустотой, не то чтобы не приходила ей в голову - она скорее трансформировалась в идею более высокого порядка, которая, если облечь ее словами (до чего не доходило), выглядела бы так: да, пустота, но ведь ничего другого большинству и не достается, только не все это понимают; не в том дело, что пустота, главное - это приятно, даже полезно, и, уж конечно, ради этого стоит жить.
А теперь приятную пустоту заменила гложущая смертельная боль. Из прошлого остался один Томеш, да и то непонятно, Томеш ли он. Раньше Аннетта относилась к мужу словно к собственной вещи: с оттенком презрения, с заглушенной и деловитой любовью, даже с гордостью адской (терпеть не могла, когда его хлопали по плечу), она и мысли такой не допускала расстаться с ним, - хотя и говорила про это довольно часто. А теперь все кончилось, и уже непонятно было, кто кому принадлежит.
Жизнь Томеша, наоборот, приобрела новый и важный смысл: вялые, туманные и нереальные планы вдруг получили опору, внутренняя мощь, которая во время "до" не давала покоя, вырвалась наружу (а внутри стало тошно и пусто), подчинила единой цели, исполнение которой он видел в будущем так же ясно, как видел расслабленное инфантильное существо с уродливым багровым лицом, бывшее когда-то его женой. Он часто думал, не обманывает ли его мозг, не подменяет ли предчувствие фантазией, но всякий раз математически (и это настораживало его) приходил к одному и тому же выводу - все случится именно так, как он помнит.
Каждое утро, после тщательной инспекции потерь и приобретений своего организма, он встряхивал головой, как бы отрешаясь от всего, что нависало над ним, пыталось проникнуть внутрь, именно "как бы", потому что отрешиться не получалось. Он чувствовал, как жена лежит отвернувшись, как она боится нового дня, чувствовал неясное, враждебное веяние сквозь стены, чувствовал, что придет день - и Аннетта умрет, и вслед за ней он умрет тоже (иногда пропадало предощущение достигнутой цели). Это предчувствие было неустранимо, ни на секунду не мог он отвернуться от смутных картин своей смерти и смерти Аннетты, не картин, а комплексов ощущений, ощущений расплывчатых и многозначных, хотя и совершенно определенных, определенность которых терялась в наслоениях чувств и мыслей, когда-либо вызывавшихся - в прошлом ли, в будущем, - опять-таки тем же самым предчувствием.
Ощущение будущей смерти не мешало ему, а придавало жизни осмысленность, оттенок трагизма, благородства и чистоты. Бывали даже часы, когда он искренне мог сказать: я живу хорошо.
Ко дню своей смерти он набрал великолепную коллекцию из тридцати четырех дней, которые составляли теперь основную часть его воспоминаний (Аннетта временами пыталась вспомнить, что было "до", однако больной мозг отдавал воспоминания неохотно в жутковатом обрамлении: если ей вспоминалось детство, то обязательно улица Монтебланко, с черно-белой архитектурой, без травы, без деревьев, разграфленная заносчивыми столбами озонаторов, в тот предвечерний час, когда уже сияют белые фонари, но когда они еще не нужны, когда люди охотно кажутся трупами, а у матери смятые белые губы и глаза в темных кругах... Юность представлялась Аннетте лицом сумасшедшего старика Альмо, который гнался за ней по лестнице, а тяжелая дверь в идиотскую мелкую шашечку не поддавалась - и все мертвые, искаженные образы: падающие трубы и распростертые улицы, и мороз, и многозначительные слова... Тогда она напрягалась, чтобы не закричать, или, наоборот, нападала на Томеша, из всех сил трясла его за плечи, кричала ему что-то настолько невнятное, что даже он не понимал, а Томеш постепенно всплывал из своего глубока и начинал ее бить - методично, под ребра, - и нигде, негде было спрятаться, ни в прошлом, ни в будущем, ни в настоящем.
Вечером предпоследнего дня неожиданно пришло счастье, выискало трещину, расширило и напало. Так много было его, что досталось и Аннетте. Она подняла морду в клочьях слезающей кожи, хрипло хохотнула и схватилась за голову. Дикая скрежещущая музыка, которая терзала ее на протяжении вот уже двух недель, вдруг изменила тональность, и хорошо было бы напеть ее, но голос ее не слушался.