Дмитрий Емец - Конец света
— Бедное животное… А где эта кошка сейчас? — участливо спрашивает моя жена.
Аня не слышит или, скорее, делает вид, что не слышит, глядя над нашими головами в темное окно. Мы с женой ей безразличны. Она не хочет ни перед кем оправдываться, не хочет меняться, хочет оставаться такой, какая она есть. С улицы доносятся пьяные выкрики и оглушительные хлопки. Вначале мы думаем, что это выстрелы, но по взвившимся вверх ярким огням понимаем, что петарды.
Неожиданно Аня поворачивается ко мне и спрашивает:
— По-вашему, что такое душа?
Вопрос этот так внезапен, что я немного теряюсь, но все же отвечаю:
— Э-э… Ну как вам сказать… существуют разные определения души… Одно из них гласит, что души вообще нет, а существует проводимость нервных импульсов в коре головного мозга.
— А лично вы как думаете? — допытывается Аня.
Я честно задумываюсь и отвечаю:
— Я думаю, что душа — это то, что мы есть за вычетом физиологии.
— Из меня нельзя вычитать физиологию, — протестует Зарайский. — Если ее вычесть, от меня останется меньше ноля.
— Главное тут не физиология, — говорю я. — Я недавно читал в журнале беседу с одним священником. Он утверждает, что самый большой наш грех, за который нас наказывают, это неспособность любить и неблагодарность. Мы не умели ценить того, что было нам даровано.
— А что нам было даровано? Ничего не было! — вдруг взвивается моя жена. — Ну жили, хлопотали, вертелись, копили в себе раздражение, винили друг друга в чем-то — вот, собственно, и все. Дай нам еще пять жизней — будет одно и то же…
Рука Зарайского замирает на полпути к бокалу. Я буквально вижу, как в мозгу его, точно искристое шампанское, стремясь поскорее вырваться наружу, кипят и пенятся мысли. «Сейчас будет монолог», — предполагаю я и не ошибаюсь.
— А ведь про пять жизней ты это верно! Дай нам хоть тридцать три рая, все равно мы будем брюзжать! — восклицает Зарайский. — Значит, все дело тут не в окружающем мире, а в нас самих. Вместе с яблоком познания добра и зла мы сожрали точащего нас червя недовольства. Жили питекантропы в пещерах и брюзжали: «Что за жизнь! Ледник ползет, вождь дурак, мамонтятина воняет». Прошло сколько-то там тысяч лет, мамонты вымерли, и опять не то: и татары пошаливают, и зубы болят, и жена сварливая, и дети неблагодарные… Прошло еще лет пятьсот, и вот мы сидим в квартирах с водопроводом, летаем на самолетах — и все равно нам плохо и тошно. До чего же мы, должно быть, надоели Богу нашим вечным брюзжанием!
Зарайский замолкает и, довольный своим спичем, охотится вилкой на ускользающим куском селедки.
— Кончил философствовать? Наливай! — говорю я.
Зарайский смеется, наливает, и мы пьем за дам, а потом сразу, почти без паузы, за все хорошее, что было у нас в жизни. Коньяк обволакивает рот и горло приятной терпкой вязкостью, и почти сразу по всему телу разливается приятное успокаивающее тепло. Я начинаю думать, что наш последний час пройдет не так уж и плохо, как вдруг Аня без всякого перехода начинает истерично хохотать. Мое первое впечатление оказалось верным: ей нельзя было пить. Зарайский обнимает Аню за плечи и начинает, успокаивая, осторожно закачивать ее. Но Аня вырывается и кричит Зарайскому: «Пошел вон, скот!» Юрий отпускает ее и отстраняется, но не обиженно, а скорее озадаченно, точно большой добродушный пес, которого ни с того ни с сего пнули.
Аня бушует, накручиваясь все больше. Она выкрикивает оскорбления, топает ногами, вскакивает и хочет куда-то бежать, но вдруг падает на стул и начинает рыдать. Мы все втроем неумело ее успокаиваем, даем ей выпить воды, но ее зубы стучат о стакан и вода выплескивается на пол.
Минут через десять Аня притихает. Она уже не смеется и не плачет, а сидит, потухшая и ссутулившаяся, словно выжатый лимон. Она закуривает и, безуспешно поискав пепельницу, стряхивает пепел прямо на скатерть. Моя жена беспокойно ерзает за стуле, и я буквально ощущаю, как она страдает. Вместе со скатертью пепел прожигает и ее бессмертную душу.
Юрий виновато смотрит на меня, он и сам уже не рад, что остановился на светофоре. Мог бы и на красный проскочить, тем более что гаишники с улиц уже исчезли.
— Кто-нибудь будет чай? — с надеждой спрашивает меня жена. Она не может усидеть на месте: ее влекут привычные дела.
— Давай! — отвечаю я, а сам живо и в деталях представляю, как на страшном суде, когда злые духи будут зачитывать весь собранный на мою жену компромат, все ее грехи и суетные помыслы, а Господь Бог будет с грустью слушать их, моя жена вдруг тихо и не совсем уверенно спросит: «Устали? Хотите, я поставлю чайник?» Бог на короткое мгновение взглянет на мою жену, оценит всю глубину искренности этого вопроса и, со вздохом отпустив ей все грехи, вызовет следующего.
Но не успевает моя жена налить чайник, как неожиданно погасает свет. Аня и жена разом вскрикивают: им чудится, что конец света уже наступил. Я собираюсь к щитку, подозревая, что пробки вырубились от перегрузки сети, но смотрю в окно и вижу, что во всех ближайших домах не горит ни одного окна. Электричество исчезло у всех и уже, видимо, насовсем.
— Это не у нас, это везде… — говорю я.
Женщины обреченно охают.
— У вас есть свечи? — деловито спрашивает Зарайский.
— Да, конечно. Я на всякий случай приготовила! — мгновенно откликается моя жена. Она радуется, что ей кто-то руководит. Пускай даже Зарайский, которого она не любит. Юрий щелкает зажигалкой, и вот уже дрожащие огоньки выхватывают наши бледные лица и циферблат часов.
Неожиданно Аня, давно уже молчавшая, подает голос. Свечные огоньки вывели ее из оцепенения:
— Вы не понимаете, никто не понимает… оно съеживается. Уже много лет съеживается и сейчас стало совсем маленьким.
— Кто съеживается?
Прежде чем ответить Аня вздрагивает и ежится, словно от холода.
— Время, — отвечает она. — Когда я ходила в сад и потом в школу, время было большим и просторным, а теперь оно маленькое и высохшее.
Зарайский хлопает по столу ладонью:
— Нечего тут панихиду устраивать! Давайте займемся тем, чего нам хотелось всю жизнь и в чем мы всегда себе отказывали!
— И в чем ты себе всю жизнь отказывал? — не без иронии интересуюсь я.
Мой вопрос загоняет Юрия в тупик. Он чешет переносицу, косится на Аню и, сделав неутешительный для себя прогноз, со вздохом отвечает:
— Да в принципе ни в чем… Разве что давно не напивался хорошим коньяком. И на мотоцикле давно не ездил, только на машине. А хотелось бы разогнаться на мощном мотоцикле по пустому, ровному шоссе, прямому как стрела.
— Н-да… мотоцикл это хорошо, — откликаюсь я рассеянно.