Дана Арнаутова - Культурный слой
— Вы около сорока лет оставались рекордсменом по количеству переносов сознания. Каково это, каждый год ощущать себя в новом теле?
Внимательный взгляд академика застыл на Джереми. Тому сделалось не по себе. Не то чтобы Навкин пронизывал его насквозь, если бы, — глаза старика казались слепыми. Серые, подёрнутые белёсой, чуть мутноватой плёнкой, но зрячие, и от этого делалось жутковато. «Джереми, Джереми, успокойся» — сказал он себе.
— Это странно, мистер Волтер, я когда-нибудь напишу об этом книгу. Это странно, но к этому довольно быстро привыкаешь и уже сложно представить себе жизнь… — он помедлил, взгляд вновь сделался невидящим, — иначе.
И ещё с десяток таких же односложных ответов. Провальное интервью. Навкин, казалось, выжидал. Чёрт побери, зачем было соглашаться на разговор, если ничего не хочешь сказать? Он был скрытен и хитёр как византиец, говорил медленно и весомо, словно и впрямь всерьёз отвечал на вопросы, но на деле выходило, что говорит пока только Джереми, заходя то так, то эдак и получая в ответ лишь монотонное гудение — общезначимые банальности, несодержательные истины. Словно сидели не в кабинете учёного промозглой и строгой страны, а где-нибудь в азиатской, забытой богом чайхане, в каких Джереми никогда не бывал, но живо представлял себе медленно-растянутые разговоры, тянущиеся через весь день, нестерпимо долгий от палящего, неблагосклонного солнца, и, вместе с чаем, с каждым глотком — редким и вдумчивым, — говорится по слову, повисающему в пустой тишине. Слова тянутся, длятся и теряют собственный смысл, обретая что-то очень важное и понятное собеседникам, но непредставимое без жары, халатов, ковра и горького чефира. Было в этой просмолённой, уверенной медлительности Навкина что-то восточное, а Джереми не любил восток, который представлялся ему подсознанием — тёмным, глубоким омутом, куда почти не проникает свет сознания, а если и проникает, то ужасается и гибнет, охваченный безмерно чужим — не враждебным, но убийственно иным — пространством. Заготовленные вопросы подходили к концу, Навкин всё больше казался среднеазиатским старцем из фильмов Лейзы Карнееф или греком, византийским полководцем (чему весьма способствовал острый тонкий нос с лёгкой горбинкой и густые, с разлётом, брови). Но этот азиат молчал, и Джереми начинал злиться. Человек с одной из самых ярких биографий, которые только можно себе представить, сидел перед ним, в соседнем кресле — руку протяни — и не хотел рассказывать ни о чём! Кто ты, старик, побывавший в шестнадцати разных телах? Как тебе удалось получить Нобелевскую премию по физике, если к пятидесяти годам ты был ходячей развалиной, не просыхающей от водки, с образованием в одиннадцать классов средней школы и залеченным сифилисом? С каким дьяволом ты подписал контракт, заложив душу на вечный срок? О чём тебя спрашивать, если охотно ты рассказываешь только про починку дорог и латание крыш? И почему ты цедишь не чефир, а вполне сносный чай, заваренный со смородиной и мятой?
Джереми лихорадочно перебирал варианты. Поддеть бы это спокойствие, подцепить крюком, вытянуть из костяного панциря, как древнюю черепаху, осторожную и опасливую. Чтобы только выиграть время, спросил, сопроводив небрежным жестом:
— Не расскажете ли, кто этот человек на портрете? Отчего он висит в вашем кабинете?
И вот тут-то Джереми понял, что угадал! Попал в точку: азиат не ожидал вопроса, он смутился, суетно зашевелился: глаза приоткрылись, зрачки сделались чуть шире, пальцы непроизвольно коснулись ворота свитера, взгляд метнулся сначала на Джереми, затем на портрет, и только потом застыл, не видя. Кто-нибудь менее наблюдательный не заметил бы. Вот Кит бы не заметил точно, ему нет дела ни до кого, когда он сам говорит, а Джереми увидел — и потому терпеливо ждал ответа, принимая неторопливую игру беседы.
Академик молчал довольно долго. Когда он заговорил, не поднимая неподвижных глаз, в его английском слышался куда как более сильный акцент, делающий его шамкающую речь странно понятной, но нестерпимо чужой.
— Знаете, мистер-р-р Волтер, — старик произносил теперь «ар» долгим, мягко затухающим дрожащим звуком, — всё зависит от того, как подходить к вопросу. С одной стороны, это мистер Стив Лисовски, гражданин Соединённых Штатов, житель Алабамы, чей портрет снят через пару месяцев после того, как он героическим усилием воли избавился от пятисот пятидесяти четырех килограммов лишнего веса, потеряв тем самым звание самого тяжёлого человека планеты. С другой же стороны, это я, — вот тут он посмотрел на Джереми и улыбнулся, едва заметно и будто заискивающе, — Виталий Михайлович Навкин, гражданин России, сфотографированный в семнадцать лет, в день своего рождения.
— Я не ослышался, вы сказали пятьсот пятьдесят четыре килограмма? — слабо ориентируясь в метрической системе, Джереми, однако, понимал, что человек не может столько весить. Но главным было другое: ни слова, нигде и никогда, ни в одной из прочитанных биографий, ни в одном из данных интервью, не было сказано о том, что Навкин уже в семнадцать лет был в чужом теле! Зато любая биография начиналась статьёй о том, как молодой и талантливый спортсмен, легкоатлет, успевший показать себя на местных соревнованиях и заставивший федеральных тренеров внимательно за собой следить, девятнадцатилетний Виталий Навкин был приглашён для участия в работе недавно основанного НИКа. Но… Джереми затаил дыхание.
— Мистер Волтер, вы знаете, что ощущать себя запертым в огромном неподвижном теле, довольно страшно? Бог знает, как сработает машина по перекачке мозга в другой раз, переместит ли она назад замурованное сознание? Легко можно остаться в нём навсегда. Знаете, мистер Волтер, как страшно звучит слово «навсегда» для того, кому шестнадцать? Поверьте старику, намного страшнее, чем для того, кому восемьдесят три. Наверное, мистер Волтер, именно поэтому выбрали меня: очень уж я слабо верил в менятель мозгов (он сказал «brain exchanger», снова растянув затухающую ар) и очень уж хотел вырваться из плена на свободу.
Джереми постарался подхватить проникновенную интонацию, заговорил быстро, легко заставляя послушный голос возноситься вверх или соскальзывать к шёпоту:
— Мистер Навкин, я уволю всех своих референтов, а после подам заявление об уходе, оставляя за начальством право удержать из моих доходов штрафные, но я впервые слышу, что вас, шестнадцатилетнего мальчишку, — простите, мистер Навкин, — подвергли такому испытанию! Что говорить, подобное едва ли выдержит каждый взрослый!
Старик беззвучно рассмеялся.
— Оставьте своих референтов. Если бы они раздобыли вам такие сведения, тогда… — он надолго замолчал, словно задумавшись. — Тогда, — продолжил хриплым, разбивающим дрёму голосом, — их и ваша жизни оказались бы под некоторой угрозой. Вряд ли нашим, — он многозначительно закатил глаза, — понравилось бы такое… всезнайство. Нет, мистер Волтер, весь мир и каждый школьник, если школьнику вдруг захочется узнать о судьбе толстяка мистера Лисовски, знает, что разжиревший поляк однажды, собрав всю свою волю, заручился поддержкой опытных врачей и всего-навсего за год превратился во-он в того красавца с выпученными серыми глазами и сжатыми желваками. Слышал, кажется, что об этом подвиге человеческого духа играют пьесу в нескольких местечковых театрах Алабамы. Не будем же мы отнимать хлеб у драматургов, мистер Волтер?