Яцек Дукай - Пока ночь
- Да ладно, ладно.
Трудны закрыл дверь. Виолетта наблюдала за ним, отвернувшись от раковины.
- Даже боюсь спросить, зачем тебе в фирме нужны подобные индивидуумы.
- Такие уж времена, Виола, такие времена...
Жена покачала головой и осторожно отвернула кран - вода текла без особых приключений.
- С газом проблем не было? - спросил Трудны, разыскивая по карманам сигареты.
- Только нечего мне здесь курить, - отозвалась Виолетта, даже не глядя на мужа. - Разве что, если хочешь подобным образом проверить, нет ли где здесь утечки.
Трудны не стал спорить.
- Хоть кофе налей, - со вздохом попросил он.
У него болела голова. Вот уже два дня он почти что не спал. Послезавтра его ждал прием у Гайдер-Мюллера, и Трудны знал, что ужрется единственное, что ему еще осталось, чтобы безболезненно профилонить непрекращающиеся вопросы шефа Яноша и самого штандартенфюрера относительно принятия Трудным немецкого гражданства. Сам факт, что он бегло говорить по-немецки, что у него были предки по линии матери, жившие где-то на границах с Силезией и гордившихся аристократическим именем фон Вальде, а прежде всего - потому что у него было столько знакомых среди германских офицеров, все это делало чуть ли не необходимым скорейшую перемену Трудным и его семейством своей национальной принадлежности. Он и сам прекрасно понимал, что это ждало его, раньше или позже, тут уже не выкрутишься. Янош изложил ему этот вопрос недвусмысленно: даже деньги стоят денег. В Польше он мог бы быть богатым поляком, но в Генерал-Губернаторстве ему можно быть исключительно богатым немцем. Трудны уже говорил об этом с женой, и все это дело - понятно - энтузиазма в ней не вызывало; но тогда, в той беседе, перемена национальности была всего лишь одной из множества возможностей сейчас же Яну Герману придется поставить Виолу, родителей, детей, а также всех родичей и знакомых перед свершившимся фактом. Остракизма он не боялся, на это у него имелись деньги. Боялся же он свар в доме.
Трудны поблагодарил за кофе. Взяв чашку, он пересел вместе с нею и рулонами строительных чертежей на стул, стоявший по другую сторону двери, у столика, который в нынешнем своем положении баррикадировал черный ход из дома. Выход этот, размещающийся справа от окна, предыдущими хозяевами явно не использовался, и потому его забили досками. Трудны решил его восстановить, приказав одновременно смонтировать снаружи, над ступеньками, электрическую лампочку. Вообще-то, дворик был небольшой и закрытый со всех сторон высокой стеной, за которой находились пустые гаражи, но, что ни говори, он являлся частью строения и принадлежал Трудному. Хотя, он и сам еще толком не знал, зачем ему этот дворик сможет пригодиться.
Трудны выглянул в окно: прямоугольник снега с кривыми полосами теней, одна ворона и чьи-то следы.
- Кто это выходил во двор?
- Конрад. Что-то он говорил про чердачные окна. Понятия не имею, чего он хотел.
- Конрад поднимался на чердак?
- Да он прямо влюбился в него. Пообещал, что приведет друзей, и они там все разберут.
- Ты ему запретила.
- Естественно. Впрочем, его погнал Юзек. Похоже, что он серьезно надеется, что подаришь ему все содержимое чердака.
Конрад, их старший сын, которому в апреле исполнится семнадцать лет, обладал неисчерпаемыми запасами энергии. Говоря по правде, он даже начинал пугать Трудного. Поскольку обучение на курсах, казалось, занимает у него ничтожную часть времени, отец вовлек его в работу в фирме. Только быстро оказалось, что для Конрада мало и фирмы. Он начал кучковаться с какими-то парнями в кожаных куртках; одного из них Трудны впоследствии увидал в охране Майора. Жене он ничего не сказал, но сам почти что видал венки на могиле сына. Посему взял его с собой на несколько приемов, организованных Яношом и Гайдер-Мюллером, где юношу, как и было предусмотрено, заинтересовали другие аспекты польско-германских отношений. Трудны вздохнул с облегчением, но ненадолго; дело в том, что однажды вечером весьма озабоченный Конрад весьма туманно начал что-то бубнить что у кого-то сильно затягиваются месячные. Прозвучало имя некоей Инги. После страшных умственных усилий Трудны вроде бы вспомнил статуеобразную фигуру блондинистой и грудастой арийской девахи. Тут же прозвучала и ее фамилия. Трудны никак не мог понять, почему, тогда, на месте не отбросил коньки. Он запретил сыну куда-либо выходить и кому-либо звонить. К счастью, месячные у генеральской дочки в конце концов все же наступили; Трудны переждал, когда она уедет из города, но Конрад все равно поимел неотвратимый запрет появляться на каких-либо вечеринках с участием немцев. Но, поскольку уже какое-то время вокруг пацана царила относительная тишина, Трудны невольно начал подозревать его в самых ужасных вещах, и, чем дольше длилась эта тишина, тем более ужасными становились подозрения. Чердак, думал он теперь; да пусть бы он торчал там днями и ночами, там он никого не убьет, и его никто не порешит, опять же, чердак не станет причиной никакого мезальянса. А черт его знает, может взять, да и подарить ему этот чердак на Рождество.
Трудны пил кофе и приглядывался к Виоле. По ночам, когда она спрашивала его шепотом, любит ли он ее еще, Ян-Герман отвечал, что конечно же -сейчас же, при электрическом свете искусственного дня, он не смог бы обмануть ее столь легко. К счастью, днем она ничего о таком и не спрашивала. Виола до сих пор оставалась красивой женщиной - еще до того, как жениться на ней, он знал, что она долго сохранит молодой вид, таков уж был тип ее красоты: худощавая фигурка, худощавое лицо, черные, с синим отливом волосы, еще и более темные глаза, не самая светлая кожа. Такие женщины, старея, очень редко становятся полными, а уж от морщин им приходится спасаться только после сорока. У них нет поводов к преждевременной сварливости, потому-то они и долго сохраняют молодость духа. Все это Трудны знал, когда объяснялся ей, сам же он, в свою очередь, был мужчиной систематичным, все тщательно планирующим и очень редко забывавшим о холодной логике в пользу радостного иррационализма. Но, при всем том, он не был ни педантом, ни мрачным типом, во всяком случае, сам себя он таким не считал. Он считал себя способным деловым человеком. Точно так же думали о нем и другие. Вот такое вот редко встречающееся согласие воображаемой и видимой фигур, давало Трудному приятное чувство полноты и делало нечувствительным ко всепроедающему яду фрустрации.
Он говорил, что любит жену - и сам чувствовал, что лжет. Сами слова звучали и имели вкус лжи; даже странно было, как это она сама не замечает. Что такое любовь, размышлял Трудны, глядя на то, как Виолетта толчет в ступке какие-то резко пахнущие ингредиенты; что же это такое, потому что сам я уже не знаю, забыл. Я испытываю к ней желание, мне нравится быть с ней рядом, боюсь, если потеряю ее, уважаю ее. И все же, слова на губах повисают грязной ложью. Возможно, это просто такой закон: только молодые любят, а мы любовь вспоминаем. Может, просто закон. Только, неужели же я не был бы в состоянии снова влюбиться? Не верю. Янош всего на полтора года моложе, но каждые несколько месяцев до смерти влюбляется. То есть, это он сам так говорит. Все эти его влюбленности как гитлеровские наступления: поначалу быстрые, громкие и шикарные, а потом, когда завоевано уже все, что только может быть завоевано, они размываются и гаснут в монотонности обладания. А я сам? Не люблю: обладаю. Действительно ли в этом самое главное? Неужто в этом и состоит тайна, что любовь это только процесс, а не состояние? Вектор, а не скаляр?