Люциус Шепард - Жизнь во время войны
– Она тоже мечтает тебя надуть? – спросил Минголла.
Тулли ухмыльнулся:
– Поговори мне. Не, пока я с ней вожусь, Лизабет у меня как шелковая. А эту зовут Нэнси Риверс, ее и так уже пол-острова перетрахало. С ней, если охота, – хоть до бесчувствия.
Минголла оглядел Нэнси: плоская, светлокожая, худое лошадиное лицо. До бесчувствия тут явно не дойдет, но он все же тронул ее мозг желанием. Девушка бросила взгляд в его сторону, шепнула что-то Элизабет, и через секунду обе подошли к бревну.
– Как тебе вечер, Тулли? – спросила Элизабет.
– Нормально. А тебе?
– Ничего особенного.
Элизабет была высокой, чувственной и такой же, как Тулли, угольнокожей; глаза под тяжелыми веками, выпяченные губы и широкий нос напомнили Минголле статуэтки с выставок африканского искусства. Нэнси подтолкнула Элизабет локтем, и та познакомила их по всем правилам. Минголла хмыкнул, носком ботинка прочертил в песке канавку.
– Ладно, – сказала Элизабет после неловкой паузы. – Мы, пожалуй, пойдем. Заглядывай, Тулли.
– Ага.
Перешептываясь, девушки зашагали прочь, Минголла смотрел, как качаются у Элизабет бедра. От резкого толчка Тулли он слетел с бревна.
– Что такое, друг? Окосел или как?
– С этой не надо... страшна уж больно.
– Хрена ли! У тебя что, глаза между ног выросли? Не дури! – Тулли рывком поднял Минголлу на ноги. – Поехали в Хоул. Тамошние сучки завяжут тебе эту штуку узлом.
Они вернулись в отель, где Тулли переоделся в слаксы и нейлоновую рубашку с полуголой блондинкой на спине. Он распечатал бутылку рома, и они то и дело прикладывались к ней, пока тряслись по разбитой горной дороге в приписанном к отелю «лендровере» – срезая острые углы, ныряя в пятна тумана, мимо крытых соломой ферм и банановых рощ; один раз они чуть не врезались в корову, лишь чудом различив рогатый силуэт на фоне чуть менее темного неба и тусклых звезд. Они словно тащили за собой ночь, безумство ассоциировалось у Минголлы с гонками по автотрассе, когда несешься неизвестно куда, на заднем сиденье ангел, в венах удача, а ты знай прешь вдоль белой линии прямо за горизонт, к той самой нулевой точке, где до самого неба громоздятся разбитые машины, а улыбчивые трупы истекают золотой кровью. Тулли сипловато тянул рэгги, а не знавший слов Минголла барабанил по приборной доске. Затем он запел Праулера:
– Полупрозрачны стекла тачки, гипервентилирую газом; а мисс Недотрога, крошка, в коме со мною рядом...
– Что еще за вопли? – поинтересовался Тулли. – Херня какая-то, а не песня.
Минголла рассмеялся, их ждало хорошее приключение.
Желтые земляные улочки Кокксен-Хоула заливал свет из облупленных домиков, что сидели на сваях, словно доисторические куры в пустых гнездах; на уцелевших петлях болтались дощатые ставни, пузырились пластиковые занавески, на крышах загибалась ржавая жесть. На главной улице стояла розовая двухэтажная коробка отеля «Коралл», рядом прикрученный к балкону второго этажа фонарный столб и шлакоблоковая конторка, которую охраняли одетые в камуфляж индейские солдаты. Между отелем и конторкой начинался бетонный пирс, уходивший в черноту моря, у его дальнего конца стояли со свернутыми парусами два кургузых суденышка для ловли черепах. Над гондурасским берегом, милях в тридцати от Роатана, мелькнула оранжевая вспышка. Из матросских баров неслась музыка, толстухи в набивных ситцевых платьях и таких же тюрбанах прогуливались неприступными парочками и осаживали взглядами темнокожих и по большей части тощих, как щепки, мужчин, когда те пытались к ним приставать. Между свай прятались собаки, обнюхивали крабовые панцири и битые бутылки.
Было так шумно, что Минголла, привыкший к тишине отеля, как-то сразу возбудился и, чтобы убежать от суеты, подцепил первую попавшуюся проститутку. Она отвела его в заднюю комнату большого барака – вообще-то бара, но догадаться об этом можно было только по написанной от руки и прибитой над входом бумажке: «КЛУБ ДРУЖБА – НЕ ДРАТСЯ». Девушка стащила с себя все, кроме бюстгальтера, легла на соломенный матрас, который затрещал под ней, словно пламя, и вытянула вперед руки. Она была неряшливо накрашена и толстовата в бедрах; когда-то, наверное, симпатичная, но сейчас ее лицо отупело и постарело от – как решил Минголла – безысходности. Он хотел снять с нее бюстгальтер, но она оттолкнула его руки. Он сильно сжал ее груди, и она послушно закрыла глаза. Минголла подумал об опухоли или шрамах, скрытых под бюстгальтером, и решил не настаивать. Он оттрахал ее быстро и грубо, воображая, что пьяные крики из бара только сильнее его заводят. Она двигалась механически, без вдохновения, а когда Минголла откатился в сторону, не мешкая натянула платье, села и принялась завязывать шнурки теннисных туфель. С тех пор как Минголла спросил о цене, они не обменялись ни словом. Безразличие злило, и он, хотя до того ни разу не прикоснулся к ее сознанию, послал ей сонный импульс. Женщина зевнула, провела рукой по глазам.
– Устала? – спросил он.– Может, отдохнешь? Она ущипнула себя за переносицу.
– Нельзя,– ответила она.– За комнату не плочено.
– Я заплачу, – сказал Минголла. – Поспи.
– Тебе-то зачем?
– Я еще приду на тебя посмотреть.
Он сказал это с угрозой, но она так хотела спать, что даже не заметила. Зевнула снова и повалилась на матрас.
– Отсыпайся, – сказал Минголла и захлопнул за собой дверь.
Он уплатил бармену за комнату, купил у него же бутылку рома и уселся за угловой столик дожидаться Тулли и щуриться от резкого света голой потолочной лампочки. На стенах болтались красно-черные рекламные плакаты местных рок-групп, проигрыватель на стойке бара – несколько неструганых досок на деревянных ящиках – извергал покореженный рэгти, слова тонули в шуме. По соседству, повалившись мордой на столешницу, сидел темнокожий мужик, за другими столиками теснилось еще человек тридцать – все почти в таком же состоянии; они размахивали ободранными тузами и королевами, трясли кулаками, орали. Глаза закатывались, питье лилось на рубахи, из ноздрей валил дым. Начинались драки, потом затихали, и начинались новые, теперь уже между миротворцами. Минголла опрокидывал рюмку за рюмкой, намереваясь напиться, чтобы соответствовать обстановке. Выносить шум становилось все труднее. Но не только гвалт действовал ему на нервы, и дело было не в хмеле и не в злости на проститутку. Минголлин гнев держался на чем-то менее определенном, но более едком, хотелось тишины, чтобы точно выяснить на чем. Потому он и взялся устанавливать в баре спокойствие, утихомиривать ярость, успокаивать взъерошенные чувства и выманивать улыбки на хмурые рожи. Вскоре сарай являл собой декорации для приглушенных разговоров и вежливых дебатов по поводу неверной игры.