Лоренс Даррелл - Жюстин (Александрийский квартет - 1)
Египетское правительство с той поистине донкихотской широтой, с которой Левант расточает деньги на любого иностранца, выказавшего хоть каплю внимания и благожелательности, предложило ему средства, вполне достаточные для того, чтоб прожить в Александрии. Говорят, что после его назначения в полицию нравов разврат приобрел такие угрожающие масштабы, что наверху сочли необходимым перевести его с повышением; однако сам он настаивает на том, что его перевод в заштатный отдел контрразведки был вполне заслуженным продвижением по служебной лестнице, - а у меня никогда не хватало смелости подшучивать над ним по этому поводу. Служба у него необременительная. Каждое утро он трудится пару часов в полуразвалившемся офисе в верхней части города, где блохи скачут по резным панелям его старомодного стола. После скромного ланча в "Лютеции" он, если средства позволяют, покупает там же яблоко и бутылку бренди для вечерней трапезы. Бесконечные послеполуденные часы удушливого пекла проходят в легкой дреме, в перелистывании газет, одолженных у дружественного торговца-грека. (Когда он читает, у него на макушке бьется родничок.) Зрелость - это все.
Меблировка его маленькой комнаты выдает дух в высшей степени эклектический; те немногие предметы, что скрашивают жизнь анахорета, обладают ярко выраженными свойствами характера, словно все вместе они и составляют личность своего владельца. Портрет, написанный Клеа, именно потому и оставляет ощущение полноты и завершенности, что вместо фона она любовно выписала весь набор его стариковских сокровищ. Маленькое уродливое распятие на стене за кроватью, например; прошло уже несколько лет с тех пор, как Скоби обратился к Святой Римской Церкви за утешением в старости и избавлением от тех изъянов характера, которые успели за это время стать его второй натурой. Поблизости висит небольшая литография - Мона Лиза, чья загадочная улыбка всегда напоминала Скоби о его собственной матери. (Что до меня, то эта знаменитая улыбка всегда казалась мне улыбкой женщины, только что за обедом отравившей собственного мужа.) Как бы то ни было, но и этот предмет каким-то образом встроился в процесс существования Скоби, войдя с ним в особые и весьма интимные отношения. Такое впечатление, что его Мона Лиза не имеет себе не то что равных, но даже подобных: этакий дезертир от Леонардо.
Далее, конечно же, следует старый поставец, который служит ему одновременно комодом, книжным шкафом и секретером. Клеа удостоила его собственноручного ремонта, расписав его с микроскопической дотошностью, чего он, вне всяких сомнений, заслуживал. У него четыре яруса, и каждый окаймлен неширокой, но изящной полочкой. Скоби он стоил девять пенсов с фартингом на Юстон-роуд в 1911 году и с тех пор дважды объехал вместе с ним вокруг света. Скоби поможет вам насладиться лицезрением этого чуда без всякого следа иронии или самодовольства. "Чудесная вещица, а?" - произнесет он ненавязчиво, складывая ветошку и вытирая пыль. Верхний ярус, объяснит он вам любовно, был предназначен для тостов, намазанных маслом; средний - для песочного печенья; нижние - для "двух сортов пирожного". В настоящее время, однако, он выполняет иные функции. На верхней полке лежат подзорная труба, компас и Библия; средний ярус предназначен для почты, каковая состоит из одинокого конверта с пенсией; на нижнем ярусе с непрошибаемой серьезностью расположился ночной горшок, именуемый не иначе как "фамильная ценность", а еще с ним связана какая-то таинственная история, которую он мне как-нибудь непременно расскажет.
Комната освещается единственной дохлой электрической лампочкой и выводком масляных коптилок, обитающих в нише; там же гнездится и глиняный кувшин, всегда наполненный прохладной питьевой водой. Одинокое незавешенное окошко слепо глядит на унылую облупленную глинобитную стену. Скоби лежит на кровати, и смутный чадный свет коптилок отражается в стекле компаса - он лежит на кровати за полночь, бренди пульсирует в его голове, и больше всего он напоминает мне доисторический свадебный торт, только и ждущий, чтобы кто-нибудь наклонился и задул все свечи разом.
Последняя его реплика перед сном, когда ты уже довел его без приключений до постели и заботливо подоткнул одеяло, - помимо вульгарного "Поцелуй меня, не бойся", сопровождающего кокетливо подставленную щечку, более серьезна. "Скажи мне честно, - говорит он. - Я выгляжу на свои годы?"
Если честно, Скоби выглядит на чьи угодно годы; древнее, чем рождение трагедии, моложе, чем афинская смерть. Он начал жить в икринке, прилепившейся к ковчегу после того, как встретились на нем случайно и ненароком случились устрица с медведем; он вылупился раньше срока, когда киль ковчега душераздирающе заскрежетал о гребень Арарата. Скоби выпрыгнул прямо из чрева в инвалидной коляске на резиновом ходу, одетый в охотничью шляпу и красный фланелевый набрюшник. На цепких обезьяньих ножонках - самая блестящая в мире пара ботинок с резиновыми задниками. В деснице - ветхая фамильная Библия, на форзаце которой начертаны слова: "Джошуа Сэмюэль Скоби. 1870. Чти отца твоего и мать твою". К этим сокровищам прибавьте глаза, как мертвые луны, недвусмысленный изгиб пиратского спинного хребта и поразительную осведомленность во всем, что касается галер. Нет, вовсе не кровь текла в жилах Скоби, но зеленая морская вода из самых глубин океанских. Его походка - плавный, медлительно-мучительный притоп святого, разгуливающего по Галилее. Его речь - соленый морской жаргон, выщелоченный в водах пяти океанов, - антикварная лавка салонных побасенок, ощетинившихся секстантами, астролябиями, румбами и изобарами. Когда он поет, что случается довольно часто, поет он голосом Старого Морехода. Он, подобно святому заступнику, разбросал по всему миру маленькие кусочки собственной плоти Занзибар, Коломбо, Тоголенд, By Фу, - как молочные зубы, как осенние листья, роняет он их от века, старые оленьи рога, запонки для манжет, зубы, волосы... И вот отхлынувшие с отливом воды оставили его на высоком и сухом берегу над быстрыми водоворотами времени - Джошуа, несостоятельный должник погоды, островитянин, анахорет...
* * *
Клеа, нежная, милая, загадочная Клеа, - лучший друг Скоби и уделяет старому пирату изрядную долю свободного времени; она покидает свою сотканную из паутинок студию, чтобы заваривать для него чай и внимать нескончаемым монологам "за жисть", давно уже канувшую в Лету, утратив жизненные соки, чтобы остаться и бродить невнятным эхом в лабиринтах памяти.
Ну, а сама Клеа - стоит ли винить одно мое воображение в том, что написать ее портрет кажется делом почти безнадежным? Я часто думаю о ней и при этом замечаю, что вся моя писанина только мешает мне видеть ее такой, какая она есть. Может быть, вот в чем трудность: между ее привычками и настоящим ее характером вроде бы не существует прямой связи. Если бы я, не дай Бог, принялся описывать внешние формы ее жизни - столь обезоруживающе простые, изящные и самодостаточные, - возникла бы реальная опасность выставить ее либо монашенкой, променявшей весь спектр человеческих страстей на тягостный поиск собственного внутреннего "я", либо разочарованной девственницей - если понимать последнее слово как врожденный талант либо как профессию, - отринувшей мир по причине общей психической неуравновешенности или в результате некой неизлечимой детской душевной травмы.