Чарльз Робертс - Пещера чудовищ
2) в постоянном контакте с большой массой воздуха,
3) при постоянной температуре, более низкой, чем наружная,
4) в сухом месте, предохраненном толстыми стенами от сырости, причиняемой разливами Нила.
Аппарат должен лишь следовать примеру пирамид.
И, действительно:
1) он почти абсолютно темен,
2) в нем можно освежать воздух (яйцо, которое не дышит в течение более пятнадцати часов, умирает),
3) он имеет грелки и термометры, и в нем всегда можно поддерживать температуру +30˚, т. е. ниже температуры, необходимой для высиживания; более низкая температура могла бы убить зародыш, более высокая могла бы заставить его развиваться,
4) он снабжен сосудами с едким кали, который поглощает сырость из атмосферы.
Итак, зерно в пирамиде и наше яйцо в аппарате в состоянии просуществовать некоторое время, не изменяясь, глухой, сонной жизнью, бездеятельной, но зато не требовательной. Что же нужно, чтобы обусловить пробуждение, дать толчок к настоящей жизни, к рождению? Свет? Он не обязателен. Наоборот, зерно в земле и яйцо под курицей в нем не нуждаются. Воздух? Не больше того, что они уже имеют. Надо побольше тепла, — яйцо требует даже своей определенной температуры. Что же касается влажности, то, бесполезная при нормальном высиживании яйца, она требуется в большом количестве в случае высиживания запоздавшего, так как тогда зародыш высушен. Зерно же при всяких условиях требует влаги для прорастания.
— Теперь нам остается, — заключил Гамбертен, — только применить к нашему случаю эту остроумную и, признаюсь, совсем новую для меня теорию. Допустим, что жизнь хлебного стебля, выросшего из зерна, длится около года и что нам удалось задержать эту жизнь на четыре тысячи лет — установленный возраст пирамиды, — мы, следовательно, задержали его существование на срок, в четыре тысячи раз превышающий его продолжительность. Для куриного яйца, по причине их несходства, цифры значительно падают, — на пять лет нормального существования три месяца задержки. Но в данном случае мы имеем игуанодона, т. е. яйцеродное животное, по организации своей еще в некотором роде близкое к растениям и существовавшее в равном по времени расстоянии и от нашей эпохи и от эпохи первобытной протоплазмы. Из этого следует, что он наполовину более близок к растениям, чем животные наших дней.
Итак, устанавливая это различие по степени удаленности от общего предка, мы допускаем, что яйцо игуанодона может проспать промежуток времени не в четыре тысячи раз, а лишь в две тысячи раз превышающий нормальное существование животного. Сколько же лет жили ящеры? Эти животные, втрое более крупные, нежели слон, вероятно, и жили втрое дольше. Есть толстокожие, век которых достигал двухсот лет. С другой стороны, ящеры принадлежат к классу пресмыкающихся, долговечность которых, как я вам говорил, парадоксальна. Я думаю, что не ошибусь, утверждая, что ящеры могли бы жить лет 500 — три века слонов, — но, будучи пресмыкающимися, они могли жить и дольше, скажем, 700 лет. Исходя из этого, мы можем задержать пробуждение к жизни их яйца на срок, в 2.000 раз превышающий их век, т. е. на 1. 400. 000 лет.
— Достаточно ли этого? — сказал я, пораженной цифрой.
— Это даже слишком. Вторичная эпоха отстоит от нашей всего лишь на 1. 360. 000 лет13. Яйцо нашего игуанодона попало в такие условия, что не погибло. Яйцо спаслось чудом, потому что оно ведь было без скорлупы. В глубине галерей, благодаря соседству потоков лавы, поддерживалась постоянная температура и сухость. Там было темно, воздух освежался, благодаря многочисленным проходам. Совершеннейший инкубатор.
— Ну, а как оно вылупилось?
— Очень просто. Расплавленная лава несколько недель тому назад произвела небольшое извержение. Вы помните, как тогда в пещере стало сыро и температура поднялась и стала более высокой, чем снаружи, а затем она осталась постоянной, около 50°. Яйцо сначала подверглось действию увеличившегося тепла, а затем эта постоянная температура с помощью испарений ручья пробудила к жизни это животное зерно или, если хотите, растительное яйцо.
Гамбертен продолжал свои рассуждения:
— Игуанодон проживет до первых холодов, лето вышло для него удачное, но он любит болота, засуха повредила бы ему, если бы затянулась. Ему нужно много воды, но он найдет ее в подземном ручье. Теперь я понимаю, куда девалась вода из нашей цистерны и почему Сорьен был каждое утро в поту, — он видел чудовище и боялся его. Оно показывается только по ночам, потому что глаза его не выносят яркого солнечного света.
— Но почему же игуанодон не остался вблизи пещеры?
— Он искал листьев понежнее для своего молодого клюва.
— Гамбертен, — сказал я нерешительно, — а что, если их несколько?
— Он один, — спокойно и уверенно произнес Гамбертен. — Слушайте внимательно. Если бы та же самая участь постигла не одно, а несколько яиц, то все игуанодоны, руководимые одинаковыми инстинктами, пришли бы сюда.
Я охотно поверил в доводы Гамбертена, — мне самому очень хотелось, наконец, успокоиться.
К тому же, неугомонный Гамбертен уже развивал дальнейшие планы действий. Надо было заманить игуанодона в пустую ригу и взять его живьем. Каждые десять минут он придумывал что-нибудь новое, чтобы затем сейчас же его отвергнуть.
20-го июля, около полуночи, стоя у окна, в коридоре второго этажа, мы увидали игуанодона. Животное переходило поляну, направляясь, вероятно, к цистерне.
Он шел медленно и тяжело, торжественной смешной поступью, волоча за собой хвост. Его ноги двигались совсем, как наши, и казались слишком короткими для такого огромного туловища, руки как-то глупо висели, точно у чучела. Он был огромный, глупый и смешной.
И вдруг Гамбертен ни с того, ни с сего начал дурачиться.
— Ксс, ксс, — позвал он, точно манил кошку.
Я зажал ему рот рукой. Чудовище остановилось, глядя на нас и выставив вперед свои длинные когти. Затем, круто повернувшись, оно убежало, переваливаясь с ноги на ногу, как пингвин, размахивая руками, как птица машет крыльями, если они даже обрублены.
— Смотрите, смотрите, — воскликнул Гамбертен. — Это желание лететь. Это желание вытянет его пальцы, а его сыновья будут парить.
— Гамбертен, зачем вы это сделали?
— Я хотел пошутить. Стоит ли бояться травоядного?
— А его когти?
— Он не достал бы до меня.
Послышался пронзительный крик, неслыханной силы и ярости. Это было то самое скрипение колес о рельсы, которое однажды так взволновало меня.
Мы ждали, что крик повторится, но все было тихо.