Василий Гигевич - Помни о доме своем, грешник
- Неужели такие маленькие? Смотри ты, какая зараза к нам пристала! И что же они там выделывают, эти, как ты говоришь, гадаманы? И как они залезли туда, кабы спросил кто? А может, их нам оттудова подбросили, а? Как тех жуков колорадских... Совсем, паразиты, бульбочку доедают. Говорят, эти жуки такие грамотные стали, так им по нраву наша бульбочка пришлась, что они сами к нам через моря-океаны плывут. В целлофановые пакеты залезают, запакуются и плывут к нашим берегам.
- А вот об этом никто толком не знает. Одни говорят, что гадаманы те оттуда, из космоса, на нас навалились. Другие доказывают, что они нужны нам, людям, что без энтих гадаманов, мол, мы бы зачахли совсем. Нонче весь мир о них только и гудит. Это вот мы с тобой такие спокойные, на скамейке сидим да спокойно гуторим, а белый свет - ого-го, как гудит! Как потревоженный улей.
- А я тебе правду скажу: гадаманы - они, видимо, и есть гады. С какой только нечистью я за свою жизнь не встречался! И до войны, помню, досталось, и в войну. Да и после войны тоже нелегко было. Однако, думаю, и с энтими гадаманами как-нибудь справимся. Справимся-я.
- Ну-у, Андрей, не так просто с ними справиться, не так легко на них управу найти, как тебе кажется. Ты что же думаешь - дурнее нас люди, раз они пока ничего не придумали? Если бы все так просто решалось, не гудел бы белый свет. А то газету почтарька принесет, развернешь ее, взглянешь и страх, ну просто глазам не веришь, когда начнешь читать, что в мире-то происходит. В Германии, не в нашей, а в той, где американцы, недавно какую-то банду гадамановцев нашли, у них даже свои танки и ракеты были, и они уже, говорят, народ подстрекали, чтобы снова на нас сунуться. Телевизор включишь, показывают, как в Америке тысячи людей едут в джунгли за каким-то безумцем, чтобы там в лесу его слушать и молиться гадаманам, а тогда, задурив голову до умопомрачения, сами себя травят и убивают. Я вот тебе доложу, Андрей, просто страх, что нонче в мире из-за энтих гадаманов стало твориться. Я вон слышал, что недавно новая война в Африке началась. А из-за чего? Опять же - из-за гадаманов энтих: одни - хотят молиться гадаманам, другие - против них. А кровушка людская льется и льется, как вода...
- А ты, братец, не шибко расстраивайся... Это ведь весь мир не знает, что с ними делать, а вот мы с тобой с этими гадаманами запросто разделаемся.
- Как это ты запросто разделаешься?
- А я вот тебе скажу, а ты только слушай меня, и все будет в порядке. Мы с тобой сейчас поднимемся со скамейки и пойдем по Житиву чарку искать. Может, где и нарвемся. Быть того не может, чтобы нигде не нашли. По чарочке, а то и по две как кульнем, луковицей горькой как закусим, хлебом, сальцем еще, своим, не магазинным, огурчиком моченым - во-от тогда эти паразиты-гадаманы и забегают, им аж тошно станет от такой жизни. А если бы вечерком да в баньку на полок мы с тобой попали - ого-го, как бы эти гадаманы завертелись! Это им не в Африке роскошью заниматься или в той же Америке. Мы им тут, в Житиве, такую Африку устроим!..
- Нет, Андрей, хотя ты и дело говоришь, однако же я с тобой не совсем согласный. Чарочку или две лучше всего после баньки пропустить. До бани оно не в пользу, не попаришься толком. А надобно хорошенько прогреться, чтобы всякую нечисть выгнать. А тогда уж - и за чарочку можно взяться. Хо-ро-шо-о пойдет, в самый раз.
- Ну ладно, пускай по-твоему будет, вечно ты меня, дурака, уговоришь. Грамотный шибко, газеты каждый день читаешь, телевизор смотришь. Однако же чарочку, я тебе доложу, так или иначе, а искать надо. Под лежачий камень вода не течет. Так что давай, вставай, браток, неча сидеть. В какую сторону пойдем?
- Давай к магазину двинем. А по дороге будем к хорошим людям заходить. Может, где и нарвемся.
И они пошли.
Стало так тихо на земле, словно меня уже нигде и не было: ни во дворе, ни на белом свете, а они, эти старые житивцы, тоже навеки сгинули бесследно, как в воду канули в свой недоступный мир, в который я уже никогда не мог попасть.
Снова, как и прежде, в институтской лаборатории, когда по вечерам слушал монологи Михайловны о муже-пьянице, во мне что-то перевернулось, неожиданно все сорвалось со своих обычных мест: и двор, и хата, и Житиво, и Березово, и все другие намного крупнее города, в которых я мог или не мог побывать, - все, что до сих пор надежно окружало меня каждый день, неожиданно невесть куда понеслось, подхватило меня, Олешникова и Лабутьку, сплетенное во что-то одно целое, сплошное, запутанное настолько, что ни одному мудрецу не распутать, отдаляясь от земли, оно начало уменьшаться, становясь все меньше и меньше... И все это было, как во время болезни в детстве, когда я такой же маленькой капелькой вываливался из огромных, как мир, полатей и падал, падал, чем дольше, тем быстрее, в черную беспросветную бездну, которую я чувствовал всем своим пылающим тельцем, и мне становилось страшно не столько от падения, сколько от того, что я уже никогда не сумею вернуться к огромным полатям, которые смастерил отец за теплой печью и на которых лежит толстый соломенный матрас. И только прохладная шершавая ладонь матери, ее тихая напевная песня останавливали мое страшное падение и возвращали назад, к тому живому, огромному, от чего мне ни за что нельзя отрываться. Вот и сейчас я почувствовал, что так же, как и в детстве, полетел в черную страшную бездну, к тому загадочному полю, о сути которого мне так долго толковал Олешников. И тут уже я ничего не мог с собой поделать, тем более что прохладная ладонь ни матери, ни отца не могли лечь на мой горячий лоб, и песню матери, ту напевную неторопливую песню, я тоже не мог услышать и поэтому почувствовал, что в затуманенных глазах моих стало жарко-жарко, и жара эта сразу же полилась по щекам, обжигая кожу, наполняя грудь тем щемящим и горьким, что я никак не мог выдохнуть и поэтому стал задыхаться...
А больше ничего не было, словно я и на самом деле попал в тот сказочный ноль, и поэтому у меня будто бы и не было да и не могло быть длинной пустой дороги из лаборатории на квартиру, где повсюду, куда ни глянь, были книги, книги, книги, которыми я стремился заменить себе маяк, где, как часто говорил Олешников, Эйнштейн мечтал устроиться служителем, будто в моей жизни не было холодных завтраков и такой же холодной кровати, не было темных ночей, когда я вставал с кровати и бесцельно, словно привидение, блуждая по полуосвещенным улицам, смотрел на город как на что-то огромное и живое, что уснуло до того ясного солнечного мгновения, когда это огромное живое снова погонит по улицам-нервам машины и людей, и тогда все наполнится другим смыслом, который человечество так одержимо уже многие столетия ищет в стуке печатных машинок, в газетных статьях, в чертежах на белых ватманских листах, в работе станков и машин, предельно быстром движении ленты Главного конвейера.