Чингисхан. Книга первая. Повелитель Страха. - Волков Сергей Юрьевич
— Артюха, ты чего? Ты куда?
— В тюрьму, Паша, — солидно отвечаю я ему. Несмотря ни на что, у меня прекрасное настроение. Врезал, врезал я этой гадине Пепеляеву, этому вонючему хорьку! А было бы под рукой оружие — вообще бы убил, потому что таких людей на свете быть не должно. Не должно — и точка.
— Да че случилось-то? — Пашка вскакивает, откинув одеяло.
— Ваш товарищ совершил тяжелый проступок, — веско говорит незаметно подошедший Грачев. — Завтра вы все узнаете. А сейчас — отбой!
Пашка послушно ложится. Меня ведут к выходу из казармы.
В армии для провинившихся солдат тюрем нет. Зато есть гауптвахта. Это что-то среднее между КПЗ и СИЗО. На гауптвахту, в просторечии «губу», сажают защитников Отечества, задержанных патрулями вне части без увольнительных, нарушителей формы одежды, казарменных драчунов, а так же пойманных на воровстве. Ну, или вот таких, как я.
«Губа» — это своеобразное чистилище. Кто-то, отсидев пять, десять, пятнадцать суток, возвращается оттуда в часть, а кто-то отправляется дальше — на настоящую зону или в дисбат.
Мне светит именно дисбат. Дисциплинарный батальон. Порядки там, по слухам, куда как хуже, чем на зоне. В дисбате, или, как его еще называют, «дизеле», все ходят только строем, спят по шесть часов и много работают — «от забора и до обеда». Дисбатовские носилки — это двухсотлитровая железная бочка с приваренными вместо ручек ломами. Дисбатовская лопата вдвое больше обычной. У дисбатовцев нет выходных и праздников. На их форме нет знаков различия, а ремни — из толстого брезента.
И самое главное — отсидев в дисбате год или два, солдат потом обязан дослужить положенный срок. Мне дадут по максимуму — два года. И еще год и десять месяцев я буду дослуживать. Всего получается почти четыре года. Больше, чем в морфлоте.
Но прежде меня ждет «губа», трибунал или выездная коллегия военного суда и прочие прелести. Пока же я сижу в камере временного содержания, находящейся в штабе. «Губа» в Пскове, рядом с комендатурой. Туда меня, судя по всему, повезут завтра.
Погруженный в невеселые думы, я брожу из угла в угол, сунув руки в карманы. В армии руки в карманах держать не положено, но сейчас я вне закона и наслаждаюсь этими крохами свободы, очень относительной свободы — как человек может быть свободным под замком?
КВС маленькая, два на два метра. Окна нет, стены выкрашены экономичной зеленой краской, под высоким потолком — тусклая лампочка. Вместо кровати здесь имеется деревянный щит, напоминающий поддон для кирпича. В туалет меня должен выводить караульный, он мается за дверью, в коридоре. Еду — завтрак — принесут только утром. Делать нечего, спать не хочется. Кроме всего прочего, в камере довольно прохладно.
Чтобы как-то отвлечься и скоротать время, я начинаю вспоминать события последнего времени. Жизнь моя, похожая до той злосчастной поездки в Москву на широкую, полноводную реку типа нашей Волги, а то и озеро с неспешно движущейся водой, резко переменилась и стала больше напоминать бурный горный поток, извилистый, пенный, клокочущий на перекатах, дробящийся в брызги о мрачные скалы, пытающиеся преградить путь свободно несущейся воде.
Конь. Он — корень всех бед и поступков.
Нет, неправда. Нужно быть честным с самим собой. Не конь, а я сам виноват. Это я открыл шкатулку, это мое любопытство заставило взломать замочек и сунуть нос туда, куда поколения предков — людей, надо думать, далеко не глупых! — не залезали даже в помыслах.
Так что винить некого. Я напоролся на то, за что боролся. Конь поработил меня. Или — освободил? Как ни странно, новая жизнь мне все же больше по сердцу, чем прежняя, размеренная и неспешная. И когда я оставил фигурку, подсознательно я тосковал по ней. Даже не по ней, а именно по ощущениям, даруемым ею. Я тосковал по бурной горной реке. Она веселее, интереснее, ярче, мощнее, чем медленно катящая свои воды Волга.
Хорошо, что мама привезла фигурку. Плохо, что я отправлюсь в дисбат. Или прав был тот мудрец, что сказал: «Все, что не делается — к лучшему?».
Черт, у меня сейчас голова треснет от всех этих раздумий! Надо перестать мучить себя. Чему быть — того не миновать. Надо попробовать поспать, кто его знает, когда удастся сделать это в следующий раз?
Ложусь на деревянный щит, укрываюсь шинелью. Холодно. Не то чтобы совсем мороз, но в камере не больше десяти градусов тепла. Интересно, а как во время войны люди спали в шинелях на снегу? Или все же воевали они зимой в телогрейках? Надо будет спросить у дяди Гоши.
И тут я понимаю — а ведь вполне может случиться, что я его вообще больше не увижу. Он, конечно, не очень старый, но в возрасте, к тому же раненый, контуженный. За четыре года всякое может произойти.
А мать, мама? Что случится с нею? Как она вообще переживет известие о том, что ее сын — преступник?
У меня начинает болеть голова. Наверное, защитная реакция организма, который измотан бесплодными терзаниями. Спать в таком состоянии не получится, это ясно. Ходить надоело. Курева нет. Ничего нет, у меня отобрали даже брючной ремень, наверное, чтобы я не повесился, хотя, даже если мне очень бы захотелось, в камере его не к чему привязать.
И тут, словно по заказу, серебряный конь уносит меня в прошлое…
Глава пятнадцатая
В путь!
Старый унгиратский нойон Дэй-сечен, блаженно жмуря глаза, лежал на устланном оленьими шкурами возвышении в своей юрте. Две старухи-жены умело натирали его покалеченную руку пахучей мазью, изготовленной из трав и конского помета. Мазь снимала боль, возвращала руке чувствительность и на какое-то время Дэй-сечен забывал о своем недуге.
Руку он повредил еще в молодости, участвуя в набеге на баргутов. Пущенная кем-то из врагов стрела раздробила сустав и с тех пор Дэй-сечен мог в лучшем случае удерживать этой рукой чашку с кумысом.
Воспоминания о молодых годах испортили Дэй-сечену настроение. Он уже стар, а дочери его юны. Но нет у них мужей, нет семей и не дарят они своему отцу долгожданных внуков. В степи тлеет война, Алтан-хан посылает из-за стен своих северных крепостей отряд за отрядом, татары его именем, именем императора Цзинь, разоряют монгольские курени, угоняют скот, убивают мужчин. В такое время мало кто думает о свадьбах.
Дэй-сечен крепко надеялся на сына Есугей-багатура. Темуджин понравился ему и с Борте они сошлись как нельзя лучше. Но Есугей погиб, семья его пропала, а когда до ушей Дэй-сечена вновь дошли вести о Темуджине, были те вести чернее ночи. С тех пор, как Таргитай-Кирилтух надел на своего двоюродного племянника колодку-кангу и под страхом смерти запретил всякому человеку оказывать Темуджину помощь, никто его не видел.
Конечно же, сын Есугея отправился к своему отцу. Он мертв, и Борте нужно искать другого жениха. Но она и слышать не хочет об этом. Не далее как вчера девушка заявила отцу:
— У меня есть жених. Он приедет за мной.
Вечерами Борте ходит в степь, и стоя на высоком кургане, смотрит на закат. У Дэй-сечена сердце сжимается всякий раз, когда он видит страдания дочери. Но как объяснить ей, что человеку с кангой на шее не выжить одному? Как втолковать, что Темуджин умер и кости его растащили дикие звери?
Дэй-сечен не знал, что сын Есугея оказался не по зубам демону смерти. Три дня блуждал Темуджин, тщетно пытаясь освободиться от своей колодки. На четвертый день, полумертвый от усталости и жажды, он вышел к берегу реки Улдза. Кинувшись в воду, мальчик вдоволь напился, а потом отдался воле течения, ибо не имел сил выбраться на берег.
Река вынесла его к одинокой хижине, в которой жил старик по имени Сорган-Шире. Он помог Темуджину, снял с него колодку и долгих два месяца выхаживал Есугеева сына.
Встав на ноги, тот первым делом отправился в приононскую степь, туда, где его пленили нукеры Таргитай-Кирилтуха. Где-то там, во время бешеной скачки, Темуджин потерял отцовский малгай. Он не мог объяснить, почему, но чувствовал, что обязательно должен найти шапку Есугея-багатура.