Терри Биссон - Старьёвщик
Я все еще пытался придумать способ, когда увидел возвращающуюся Генри. От боли она складывалась пополам, и я сунул жучка в карман брюк. Вместе с мигающим красным глазом.
Постанывая, Генри присела на корточки и стала шевелить огонь палкой.
– Тебе плохо? – спросил я. – Да.
– Что случилось?
– Ты знаешь, что случилось.
Пузырек с «Полужизнью» для Гомер лежал в другом моем кармане, в том, что без жучка. Я дал Генри две таблетки.
– Отдай мне пузырек, – протянула она руку. Я отстранился.
– Они для Гомер.
– Он в них не нуждается, – сказала она.
– Она.
Но Генри права. Судя по всему, Гомер прекрасно чувствовала себя и без таблеток, даже поправлялась. Но я не отдал пузырек. Осталось только четыре таблетки.
Мясо еще не успело остыть, подогревать не понадобилось. Гомер раньше могла проглотить его вместе с бумагой, но сейчас вроде бы совсем не хотела есть. Виски называлось «Эй, милашка!», та самая марка, которой я (почти) размозжил голову Бобу. После еды мы разговорились.
Жизнь каждого – это цепочка разочарований. Моя в большей степени имела отношение к матери, чем к отцу, который быстро покинул нас, не успев меня разочаровать. И к моей работе, моей бывшей работе. Цепочка Генри начиналась с неуловимого Панамы и с недавнего времени продолжилась Бобом.
– Я знаю, что Панама захочет найти меня теперь, когда умер Боб, – говорила она.
Я слушал молча. Мне казалось невеликодушным напоминать, что именно она ищет Панаму, а не наоборот.
Блошиный рынок ночью оказался странным и жутким местом. Раздавались приглушенные крики, короткие взвизги и лай собак. Гомер корчилась в своей тележке и рычала. Мы с Генри сидели плечом к плечу, ужасы и звуки ночи сближали нас больше, чем целый день совместного путешествия. Я обнимал ее пухлые плечи, пока она не уснула. Потом завернул Генри в ковер рядом с Бобом на твердом металлическом полу грузовика. А сам устроился снаружи, у огня. Не хотелось, чтобы кто-нибудь решил, будто наш грузовик стоит тут специально для грабителей – хотя я никого не видел, только слышал голоса и шаги и время от времени удары.
Я, наверное, уснул, потому что, когда очнулся, луна уже зашла. Темень была, хоть глаз выколи. Воздух холодный, с дыханием зимы, маленькой смерти мира. Звезды похожи на булавочные уколы, позволяющие увидеть свет, но не форму другого мира. Мистика. В первый раз за много лет у меня возникла эрекция. Что-то шевелилось в штанах…
Я вскочил, полностью проснувшись – ну вот, совсем забыл о жучке, которого отодрал со дна грузовика! Настало время от него избавиться. Ночь – самое лучшее время для жуткого действа, которое я задумал Мимо пролетел пластиковый пакет, счастливое дополнение к плану. Я схватил его и закутал жучка. Пересек канаву и палкой выкопал в глинистой насыпи ямку. Потом похоронил жучка заживо. Прихлопнул землю над могилой, но не слишком сильно. Кто знает, что включает сигнал «убийства» там, откуда его послали?
Я развернул Генри ровно настолько, чтобы урвать кусочек ковра, и тоже заснул. Когда проснулся, она сидела у костра, потягивая из пластикового стаканчика Генри состроила гримасу и протянула руку, я отдал ей две «Полужизни», не дожидаясь просьбы.
Оставалось две.
Генри проглотила пилюли, запила и протянула мне чашку.
– Кофе?
– Я взяла фишку в машине, – сказала она. – Кто-то продавал его.
– Белую? Она кивнула. Я застонал.
– Кофе обошлось нам в шестьдесят пять! – пояснил я. – На самом деле в сотню.
Она придерживалась другой точки зрения.
– Забудь о том, что мы потратили. У нас еще много осталось, и они стоят порядочно. Мы разбогатеем, как только пересечем Миссисипи.
Вполне логично. В любом случае спорить не хотелось.
Похолодало, и воздух наполнился незнакомыми звуками – заводились машины и грузовики, в большинстве случаев работающие на бензине; слышались прощания, бам-чик-чек закрывающихся прилавков. Блошиный рынок уезжал.
Мы с Генри разделили остатки кофе и наблюдали; как торговцы собираются, удаляются через поле длинной вереницей. К тому времени как солнце высветило деревья на востоке, блошиный рынок исчез, за исключением нескольких пожилых леди с пластиковыми сумками, копающихся в мусоре.
Утро понедельника. Я открыл себе больничный и включил повтор, который будет повторять операцию каждое утро до конца месяца.
Гомер выглядела лучше. Куппер на ее голове стал тревожно горячим, но нос оставался холодным. Оба глаза закрыты, дыхание ровное. Я знал, что ее выздоровление – только иллюзия, но не сильно беспокоился по этому поводу. По крайней мере она не страдала.
– Дай мне руку, – попросила Генри из грузовика.
Она развернула Боба и выбивалась из сил, пытаясь распрямить его руку и дотянуться ею до зажигания. Я помог ей, его руки были твердыми, как проволока, но и такими же гибкими.
Вместе мы прижали пальцы Боба к кнопке на приборной доске. Взревели турбины.
– Поворачивайте на западную междуштатную, – приказал искатель.
Вела Генри. Мы подскакивали по пшеничному жнивью, придерживаясь широкой колеи, оставленной транспортными средствами блошиного рынка. И пытались найти выезд. Почти пустое шоссе, омытое дождем и сверкающее на солнце, образовывало линию, прямую как стрела, указывающую на запад.
– На запад, междуштатная дорога № 80.
На искателе девятка.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Живопись оказалась паутиной, в которой запутались остальные виды искусства, потому что художники очень редко работают только в одной области. Акварели и карандашные наброски (и фрески, и настенная живопись) предавались забвению вместе с законченными картинами. Авторские произведения дополняли безымянные (из-за возможных нарушений и уклонений). Скульптура как вид искусства составляла крайне незначительную часть всех, работ, однако из-за своей устойчивости к времени тоже нуждалась в чистке. Поскольку выделить фотографии, приближающиеся к понятию искусства, не представлялось возможным, их исключили из списка, что в дальней-, шем привело к постоянным и часто забавным нарушениям. Так называемые фотографы, написав картину, фотографировали ее и затем уничтожали оригинал в надежде, что их работу оставят в покое. Исключение коммерческого искусства (без авторства или подписи) тоже привело к нарушениям: появились «Военные голограммы 55-й улицы», снимки в «Русской чайной» поражали воображение, их помнили гораздо дольше, чем самого создателя.
А что же прямое неподчинение? Что, если вычеркнутый художник откажется прекратить работу? Его или ее можно убить, такое предложение поступило не из жестокости, но из доброты. Но гораздо более простое и щадящее решение пришло само собой: следует вычеркивать только мертвых художников. Таким образом бессмертие для умирающего художника будет таким же недостижимым, как и для всех. Первое различие между живущими и умершими дало начало трещине, сквозь которую явилась на свет концепция Бессмертных.