Михаил Харитонов - Путь Базилио
— Может, по маленькой? — предложил козёл. — За знакомство?
Базилио прикинул перспективы. Козёл мог быть полезен как источник информации. Душа просила оттягона. К тому же делать некоторые вещи на трезвую голову было как-то некомильфо — а в том, что делать их придётся, кот уже нисколечко не сомневался.
— Можно и по большой, — решился он. — Какую рекомендуешь?
— Кристалловскую, — посоветовал козёл. — Её на пердимоноклях настаивают.
— И что это даёт? — решил узнать кот. — Очищает?
— Нет, создаёт эффект очистки, — солидно пояснил козёл. — То есть кажется, что это можно пить.
— Ну давай кристалловскую, — согласился кот. — Кстати, меня зовут Базилио. Перс. Специалист по проблемам.
— По созданию или по решению? — прищурился козёл. -
— Это взаимосвязано, — кот пожал плечами.
— И то верно. Септимий Попандопулос, — представился рогатик. — У меня узкая специализация. Козёл опущения.
Inspiratio. Видение Пьеро
ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ
Возьмите экстаз и растворите его в абсолюте.
Виктор Пелевин. Чапаев и пустота. — В: Виктор Пелевин. Малое собрание сочинений. — Том VII. Под ред. Чжан Ли. — Сибирское университетское издательство, Чуанчан, 2049А делов-то и было, что в недобрый час Пьеро, пользуясь равнодушием Арлекина и снисходительностью Карабаса, раздобыл водки, закинулся айсом и наебенился в сраку. Не исключено, что даже и в дупу.
Но лучше не будем спорить, а, в соответствии с упомянутым, положим правильное: видимо, так склалось, что Пьеро наебенился. И мало что видимо, но и более того — видимо-невидимо. Но вот по какому случаю? Этого он ни сказать не мог, и даже в душе не ёб. Ибо, наебенившись, поэт потерял не только покой и волю (это бы ладно), но также и память о предшествовавших сему обстоятельствах. Она куда-то улепетнула, его нежная память, она покинула его без спросу. А может, волки срать уехали на ней? Что ж: и так бывает.
Но, во всяком случае, одно было ему дано в ощущениях clarus et distinctus[8]: он страдал.
Как он страдал? Не так уж и трудно догадаться, любезнейший мой читатель! Ибо не в первый раз — по секрету шепну: и не в последний — застаёшь ты нашего героя в таком состоянии. Да, да, именно: Пьеро отчаянно мутило.
Впрочем, то было бы ещё полбеды. Ибо самое тяжкое в этом некстатнем и пакостном испытании было то, что сгустившиеся тучи никак не прорывало очистительной грозой. Говоря без экивоков, тошнота как бы охватывала всё существо поэта, — казалось, тошнило даже локти и колени — но при всём при том он никак не мог проблеваться.
— Буэээ, — поэт попытался решить проблему волевым усилием. Тщетно. Блевотина ножом подступила под горло, обжигая его крепчайшей кислотой, но бессильно сползла обратно, в страдающий мягкий желудок.
Вдруг некая тоненькая иголочка пронзила позвоночник поэта. Оно было не больно, а сладко: то вещий Дар пробуждался, открывались потаённейшие родники и очи души. Подняло, понесло, развиднелось, накрыло, сошлось — сarmen, metus, merum, mustum, reditus[9]. Явственно обнаружились какие-то маяки, резеда, мистраль. Впрочем, через секунду всё это умерло и растлилось, образовав по ходу барьер, или экран, или завесу жёлтого тумана.
Пьеро попытался повернуть голову. Туманный барьер повернулся вместе с головой. Дальнейшие попытки приводили к тому же результату. Маленький шахид даже взрыднул: он стремился к резеде и мистралю, он всю жизнь стремился к резеде и мистралю, и тут такой афронт. Кто б не взрыднул на его месте?
И в этот самый миг откуда-то отовсюду грянул громовой неслышимый — да, вот так и бывает в тех местах, куда по нечаянности вознёсся дух поэта — голос. Он был настолько оглушающе тих, что поэт сначала не разобрал, что ему говорят — вернее, о чём спрашивают.
Голос повторил то же самое, и на этот раз Пьеро что-то услышал:
— …шки или…ешки? — вопрошали его, и от его ответа зависело всё — и в то же время совершенно ничего не зависело.
— А разница? — нашёлся маленький шахид.
— Никакой, — признали свыше.
— Ну тогда первое, — наугад сказал Пьеро.
— То есть ты желаешь созерцать причины и начала последующих событий? — в нездешнем голосе прорезалось нечто вроде интереса. — Что ж, изволь.
Завеса тумана разорвалась снизу доверху, и Пьеро увидел небольшую комнатку с фикусом, торшером и роялем. За роялем сидела небольшая музыкальная обезьянка, а рядом возлежала старая, поседевшая поняша в круглых очках.
— Ещё раз, — скомандовала она обезьянке и запела:
— Я хочу… незнакомую женщину…[10]
Тоненький детский голосок подтянул:
— И знакомую тоже хочу-у-у…
— Стоп! — распорядилась старая поняша. — Где чувство? Страсти больше, страсти! Ты хочешь! И знакомую, и незнакомую!
— Зинаида Петровна, — прозвучал тот же голосок, — я маленькая ещё. Я пока никого не хочу…
Тут Пьеро, наконец, заметил смешную девочку-поньку в белых гольфиках, с завитой гривкой и бантиком между ушками.
Старуха посмотрела на ученицу недовольно.
— Ты чем поёшь, Лёвушка? Вот чем поёшь, тем и хоти! Ещё раз. Вступаешь сразу, на ре-диезе. Редиез — ми — ля-я… Поняла? Вот так вот: и знако-о… тут четверть, потом восьмушки… мую — то-о… четверть, слышишь? не держи… то-о… и две восьмушки — же хочу-у… не тяни в паузе, там тоже четверть, а не у-у-у. Жора, с того же места, — бросила она обезьянке.
— Я хочу… незнакомую женщину… — запела седая, вытягивая шею.
— И знакомую тоже хочу-у… — девочка постаралась изобразить страсть и в результате не попала в ноты, отчего смутилась окончательно.
Зинаида Петровна не остановилась.
— Необвенчанную и обвечанную! — вывела она уверенно и страстно, добавляя в голос вибраций.
— Зинаида Петровна, а что такое необвенчанная? — перебила девочка.
— М-м-м… Рано тебе об этом знать! — отмоталась седая поняша. — Жора, ещё раз, с фа начинаем! Необвенчанную и обвенчанную…
— И несу-ущую в чёрном свечу-у… — уныло закончила девочка.
— Ужас! — учителььница на этот раз рассердилась всерьёз. — Опять голос деревянный! Ты как пень поёшь! Если б не твоя мама, я б тебя давно выгнала, — проворчала она так, чтобы девочка услышала.
Девочка услышала: глаза её подёрнулись слезами. Она хлюпнула носом, но потом взяла себя в копыта и зло оскалилась.
— Как пень? — переспросила она. — Значит как пень, да? Жора! Ёлочку, две четверти!
Старушка и сказать-то ничего не успела, как обезьянка забренчала «па-бам, па-бам».