Жюль Верн - Город будущего
— К лучшему? — удивился Югнэн.
— Вне всякого сомнения, ибо в прошлом веке реализм достиг таких высот, что стал просто невыносим. Рассказывают даже, будто некий Курбе[165] на одном из последних салонов очень удачно «выставился», стоя лицом к стене и справляя отнюдь не изысканную, но зато гигиеничную жизненную потребность. Достаточно, чтобы спугнуть птиц Зевксиса![166]
— Какой ужас! — воскликнул дядюшка Югнэн.
— А что вы хотите, — продолжал Кэнсоннас, — он ведь овернец![167] Итак, в двадцатом веке нет больше ни живописи, ни живописцев. Ну а скульпторы? Они тоже перевелись. Их не существует с тех пор, как в Лувре, в самом центре двора, поставили статую музы промышленности: здоровенная мегера, присевшая невзначай на цилиндр от машины, держит на коленях виадук; одной рукой она выкачивает пар, другой его нагнетает; на плечах у нее ожерелье из маленьких локомотивчиков, а в шиньоне — громоотвод!
— Боже мой, — вздохнул дядюшка Югнэн, — что ж, придется пойти взглянуть на этот шедевр!
— Он того стоит, — отозвался Кэнсоннас. — Итак, и с ваятелями покончено! А как обстоят дела с музыкантами? Мое мнение на этот счет тебе, Мишель, известно. А может, тебе податься в литературу? Но кто теперь читает романы? Да никто. Даже те, кто их сочиняет, если судить по стилю! Увы! Все это в прошлом, со всем покончено, все кануло в Лету!
— Но остались же профессии, близкие к искусству? — настаивал Мишель.
— О да. Прежде, покуда еще существовала буржуазия, которая верила газетам и занималась политикой, можно было стать журналистом. Но кто сейчас станет заниматься политикой? Например, внешней? Ерунда. Войны прекратились, а дипломатия вышла из моды. Политика внутренняя? Здесь полное затишье. Во Франции не осталось ни единой партии. Орлеанисты[168] занимаются торговлей, а республиканцы — промышленностью. Есть горстка легитимистов, приверженцев неаполитанских Бурбонов; они издают газетенку, чтоб было где повздыхать. Правительство, как удачливый негоциант, обделывает свои делишки и регулярно платит по обязательствам. Поговаривают даже, что в этом году оно собирается выплатить дивиденды! Выборы больше никого не волнуют: отцам депутатам наследуют депутаты-сынки; они спокойно, без шума, словно послушные дети, готовящие дома уроки, творят свои законы! У Можно действительно подумать, что слово «кандидат» происходит от слова «кандид».[169] При таком положении дел к чему нам вообще журналистика? Да ни к чему!
— К великому сожалению, все это чистая правда, — отозвался дядюшка Югнэн. — Журналистика отжила свой век.
— Да! Как узник, бежавший из тюрьмы Мелэн или Фонтевро, — он больше туда не вернется. Сто лет назад журналистикой чрезмерно злоупотребляли, а сейчас мы пожинаем плоды: тогда никто ничего не читал, зато все — писали. В тысяча девятисотом году во Франции насчитывалось до шестидесяти тысяч периодических изданий — политических и не политических, иллюстрированных и не иллюстрированных. Чтобы донести свет просвещения до сельского населения, статьи публиковались на всех диалектах и наречиях — пикардийском, баскском, бретонском, арабском. Да, господа, выходила даже газета на арабском — «На страже Сахары», которую шутники окрестили «Hebdroma-daire» — «Одногорбый верблюд» по явному созвучию со словом «hebdomadaire» — «еженедельник»! Ну и что вы думаете! Весь этот газетный бум вскоре привел к гибели журналистики, и по очень простой причине: пишущих оказалось больше, чем читающих!
— Но тогда существовали еще бульварные газетенки, сотрудничая в которых можно было кое-как существовать, — заметил дядюшка Югнэн.
— Так-то оно так, — согласился Кэнсоннас, — но при всех несравненных достоинствах их постигла участь кобылы Роланда[170] — молодцы, издававшие эти газетки, настолько изощрились в остроумии, что золотоносная жила все-таки иссякла. Даже те, кто еще их читал, перестали что-либо понимать. К тому же эти милые остряки в конце концов просто поубивали друг друга, ибо никогда еще не был столь обильным сбор оплеух и ударов тростью; без железной спины и крепких скул трудно было выстоять. Чрезмерность привела к катастрофе, и бульварные газетки почили в Бозе, точно так же, как несколько раньше их старшие и весьма серьезные собратья.
— А как же критика? Ведь она неплохо кормила своих служителей? — поинтересовался Мишель.
— Конечно, — отозвался Кэнсоннас. — Сколько талантов! Эти люди вполне могли позволить себе роскошь поделиться своим щедрым даром! Выстраивались целые очереди на прием к сильным мира сего, и кое-кто из критиков даже не гнушался устанавливать тариф на свои славословия; им платили, платили до тех пор, пока непредвиденный случай не погубил этих великих жрецов низкопоклонства.
— А что за случай? — поинтересовался Мишель.
— Применение некой статьи Уголовного кодекса, согласно которой любое лицо, задетое в газетной статье, имело право дать опровержение в том же издании и в том же объеме, чем литераторы, историки и философы не преминули воспользоваться, постоянно отвечая на критику. В первое время газеты еще пытались как-то противостоять новому законодательству, что привело к бесчисленным судебным искам. Однако суд не встал на сторону прессы, и тогда газетам для удовлетворения всех претензий пришлось увеличить свой формат. Но тут вмешались еще и всякого рода изобретатели. Ни одна заметка не оставалась без ответа. Злоупотребления приняли такой масштаб, что в конце концов с критикой было покончено раз и навсегда. С ней умерла последняя надежда на выживание журналистики.
— Но что ж теперь делать? — спросил Югнэн.
— Что делать? В этом-то и вопрос. Конечно, можно стать врачом, если тебе не по душе профессии банкира, промышленника или торговца. Да и то, черт подери, сдается мне, что болезни сходят на нет, и если медицинский факультет не научится прививать новые инфекции, то скоро врачи лишатся своего хлеба! О профессии адвоката нечего и говорить! Никого больше не защищают: обе стороны попросту договариваются. Сомнительная сделка предпочтительнее законного суда: меньше затрат и никаких хлопот!
— Но мне кажется, — перебил Кэнсоннаса дядюшка Югнэн, — существуют еще газеты для финансистов!
— Вы правы, — согласился музыкант, — но захочет ли молодой человек в них сотрудничать, составлять финансовые бюллетени, прислуживать Касмодажу или Бутардэну, править злополучные столбцы цифр торговли салом, рапсом или трехпроцентным займом? Захочет ли он, что ни день, быть уличенным в ошибках, авторитетно предрекать события, прекрасно осознавая, что о пророке никто и не вспомнит, если прогноз не оправдается? Но зато в случае успеха он не упустит случая заявить громогласно о собственной проницательности! И наконец, захочет ли он, за особую плату, уничтожать конкурентов к великой пользе какого-нибудь банкира, что, в сущности, менее достойно, чем вытирать пыль в его кабинете! Пойдет ли Мишель на это?