Вадим Шефнер - Имя для птицы, или Чаепитие на желтой веранде
Усадьба и барский дом в Хмелеве до революции принадлежали барону Сан-Галли, владельцу больших сталелитейных заводов; говорили, что это не единственное его владение. Дом состоял из кирпичного цокольного этажа и двух этажей деревянных, одетых штукатуркой, -- поэтому он казался целиком каменным; увы, в недалеком будущем нам пришлось убедиться, что построен он все-таки из горючего материала.
Комнаты и залы этого здания поразили меня богатством. Правда, многое из мебели, то, что могло пригодиться в хозяйстве, было унесено крестьянами: какое-то время дом оставался вовсе бесхозным. Но еще стояли на паркетных полах огромные столы из красного дерева, диваны (кожа с некоторых, правда, была срезана), мраморные столбы-подставки для цветочных горшков, висели большие картины в массивных позолоченных рамах. Одну картину я запомнил: на зеленой траве пасется красивый -белый в серых яблоках -- конь, а в сторонке видны белые шатры, и около них солдаты в красной одежде и в блестящих золотых шапках. В библиотеке сохранилось много книг, все больше иностранных, но были и на русском языке. Здесь я впервые прочел переводы из Байрона; помню эту книгу большого формата, в дорогом тисненом переплете, с рисунками и картинками, в целую страницу, и перед каждой картинкой тоненькая бумажка для большей сохранности (потом старшие ребята повырывали эти тоненькие бумажки на цигарки-самокрутки). Мне понравился "Шильонский узник", я запомнил строк восемьдесят из этой поэмы, начиная со строк:
На лоне вод стоит Шильон,
Там в подземелье семь колонн,
Покрытых влажным мохом лет...
Быть может, эта поэма заинтересовала меня еще и потому, что, когда я начал ее читать, мать рассказала мне о своем путешествии в Швейцарию и о том, как в Шильонский замок за деньги пускают путешественников и показывают эти самые колонны, в том числе и ту, к которой был прикован Шильонский узник. Отдельные же стихи меня не задели за сердце, а "Чайльд-Гарольда" я не дочитал до конца: поэма показалась мне скучной.
Наша спальня помещалась в большой комнате, стены которой были оклеены (или обиты?) зеленоватыми шелковистыми, ворсистыми обоями, кажется даже не бумажными, а матерчатыми. На высоком расписном потолке алели гирлянды роз, между ними летали пестрые птицы и витали какие-то молодые женщины в розоватых и лиловатых одеждах, развевавшихся весьма нескромно. Справа от входа, ни к селу ни к городу, возвышался буфет, массивное сооружение из темного дерева, с резьбой и с полкой из черного в розоватых прожилках мрамора. Дальше стояли кровати -обыкновенные железные и топчаны, сколоченные из досок и опирающиеся на дощатые же козлы; железных привезли из Старой Руссы слишком мало. Я спал на деревянной койке, довольно жесткой, но зато она стояла во втором ряду, у стенки, где меньше дуло от окон. Посреди комнаты маячила на кирпичном пьедестале железная печурка-буржуйка, -- она находилась прямо под крюком, торчащим из центра потолка (прежде там висела люстра или лампа), и с этого крюка свисала проволока, на которой держалась круглая железная труба, отходящая от печурки. Труба, делая колено, шла к стене, где было пробито отверстие; там проходил дымоход. Когда буржуйка топилась, около нее всегда стоял "буржуй" -так звались у нас дежурные по топке печурок; "буржуев" назначали всегда из старшеспальников; нам, младшим, этого ответственного дела не доверяли.
Когда в зимние дни и вечера топилась печурка, все население спальни теснилось около нее; одни сидели на ближайших койках, другие на своих на двоих стояли поближе к теплу. Здесь, если в это время не присутствовал воспитатель, шли бесконечные разговоры о том, кто что видел и что пережил. Почти все еще недавно были беспризорными, так что у каждого хватало чего порассказать. Но у всех в правдивые повествования о бродяжничестве, о лишениях обязательно вплетались истории с налетами, стрельбой, "мокрым делом"; каждый шкет похвалялся личным знакомством с каким-нибудь знаменитым бандитом или, на худой конец, с известным жуликом. У каждого в прошлом в руках непременно побывал наган, причем рассказчик употреблял его "в деле": "Я из него бах-бабах -- фрайер сразу с катушек долой!" О деньгах разговоров велось немного, они в то время ценности почти не имели, и при рассказах об удачных грабежах со взломом упоминались главным образом склады со съестными припасами. Часто на складе оказывались целые залежи шоколада, и потом герой повествования "шамал его цельный месяц, воробьям крошки бросал -- курва буду, если вру!".
Все эти истории выслушивались с неизменным вниманием, а когда рассказчик начинал нести нечто уж совершенно неправдоподобное, его обычно, на правах старшего, прерывал дежурный "буржуй". "Врешь! -презрительно произносил он. -- Вот у меня взаправду один случай вышел..." -- и начинал рассказывать что-нибудь не менее залихватское. Я слушал все эти откровения развесив уши и очень завидовал бывалым ребятам. Мне тоже хотелось ловко очистить склад с вкусной провизией, хотелось пострелять из револьвера, даже "укокать" кого-нибудь, только чтоб это был плохой человек, чтоб не жалко было.
На втором месте после бандитско-воровских историй стояли рассказы о таинственном; каждый обязательно ночевал в склепах, видел воскресших покойников, видел привидения. Повествования эти были куда однообразнее воровских, но всегда производили неотразимое впечатление. Рассказывались они глухим, пониженным голосом, переходящим в шепот; слушатели зачарованно молчали, стараясь теснее прижаться друг к другу, и порой опасливо оглядывались по сторонам -- не покажется ли привидение. После таких историй страшно было ходить в уборную поодиночке через длинный и темный коридор, сбивались в группки.
Кроме воровских и загробных историй в большом ходу были рассказы о том, как хорошо жилось дома с отцом-матерью, с родными. Но на эту тему редко говорили публично, а, как правило, всегда с глазу на глаз с тем, кому рассказчик доверял, в ком был уверен, что тот не будет над ним смеяться и не раззвонит другим о том, что выслушал. Хотя в спальне я был один из самых младших, мне рассказывали охотно. Думаю, объяснялось это несколько особым моим положением: как-никак родители мои были живы, и ребятам, которые родных своих потеряли, интереснее рассказывать было именно мне в силу контраста; ведь для других ребят такие истории были обычными, и слушали они их с меньшим вниманием. Кроме того, я верил почти всему, что мне говорили, и рассказывающие это чувствовали. Правда, потом, через день-два, я иногда вдруг припоминал услышанное -- и по каким-то деталям приходили в голову сомнения, но для рассказчика-то это значения уже не имело.
Мой сосед по койке справа -- кличка его была Кабан -- рассказал мне, что жил он в небольшой белорусской деревне, стоявшей в большом лесу. Мать и бабушка очень любили его, чуть не каждый день кормили молочным киселем, и никто никогда не бил его. Отец Кабана ушел с германского фронта "сам по себе" (очевидно, когда началась стихийная демобилизация?) и добирался до деревни с двумя товарищами пешком. В пути все трое заразились "шибанкой" и в деревню пришли уже больные, их все время трясло, и они никак не могли согреться. Их сразу повели в баню, но это не помогло; через несколько дней, так и не согревшись, они умерли от озноба все трое. После этого лихорадка пошла по всем домам, начали вымирать целые семьи. Вначале мертвых хоронили, потом хоронить стало некому. На улицу выходить стало опасно: одичавшие некормленые собаки кидались на людей. Мать Кабана умерла, ее еще смогли похоронить, затем умерли его два брата и сестра, и их уже не смогли снести на кладбище, так как ни у бабушки, ни у Кабана не было сил. Кабан тоже заболел "шибанкой", бабушка давала ему пить "зёлки" (лечебные травы), он жаром горел, но все-таки поправился. Потом бабушка тоже умерла, и Кабан остался "один в усем доме и в усей деревне" (букву "в" он произносил очень мягко, как "у"). В избе, в подполе, хранились запасы еды, и голодная смерть Кабану не грозила, но одному среди мертвых ему было очень страшно; он не смел вынести трупы из избы и вообще боялся к ним прикоснуться. Он решил уйти. Перед уходом набрал в мешок еды и надел на себя сразу два тулупа, свой и умершего старшего брата, чтоб собаки, если нападут, до тела не докусались. Два дня он шел куда глаза глядят, вышел к железнодорожной насыпи, дошел до станции, зайцем сел в поезд -- и поехал неизвестно куда. Прежде чем попасть в детдом, он несколько лет беспризорничал.