Елизавета Абаринова-Кожухова - Недержание истины
— Протестую! — перебил Дубов. — Кто вам сказал, что Сальери играл в ресторане?
— Ну хорошо, пускай не в ресторане, раз вы так настаиваете, недовольно пробурчал Святославский. — Да-да, его оперы ставились на сцене, симфонии исполнялись оркестрами, но почему? Потому что в ту пору существовали еще меценаты, покровительствующие высоким искусствам. А что теперь? Мы, творческие люди, должны побираться по мусорным бачкам, торговать рейтузами и гробами, унижаться перед богатеями, которые ни черта не смыслят в истинном искусстве! Где они, меценаты, всякие князья Эстергази, графья Виельгорские и купцы Третьяковы? Нетути! Остались одни спонсоры, — это слово Святославский произнес, будто выплюнул, — которых интересует не искусство, а бабки! Да в наше время, когда на сцене блистают всякие Наташи Королевы да Иванушки Инернешенел, Сальери был бы рад, если бы ему дали возможность играть в ресторане!.. Что вам? — рявкнул Святославский на какого-то господина, который под сценой переминался с ноги на ногу. Господин был явно из «вечерней» публики, непонятно какими путями забредший в «Зимнюю сказку» в обеденное время.
— Да вот, нельзя ли «Мурку»? — Господин протянул Святославскому замусоленную пятидолларовую банкноту. Режиссер переводил недоуменный взор с банкноты на господина, потом как бы нехотя взял деньги и как бы небрежно кинул их на крышку рояля. Зрители за ближайшими столиками с напряжением следили, что будет дальше.
А Святославский, придав лицу и голосу выражение неописуемого сарказма, сделал рукой что-то вроде пируэта и провозгласил:
— Маэстро, «Мурку»!
Не отрывая взора от купюры, господин Щербина послушно затарабанил заказанную мелодию, хотя порой в его исполнение непонятно каким образом и явно вопреки желанию самого музыканта врывались аккорды самого зловещего звучания.
— Не знаю как Сальери, а живи Моцарт в наше время, он бы написал нечто подобное, — не удержался Святославский от ехидного замечания. — Так сказать, Реквием по Олигарху.
— А вам не кажется, друзья мои, что нашего друга Святославского малость занесло? — вполголоса спросил инспектор Столбовой.
— Это с голоду, — сочувственно вздохнул Серапионыч.
— А мне это даже нравится, — неожиданно заявила баронесса Хелен фон Ачкасофф. — Разумеется, такой метод несовместим с наукой, но как психологический этюд — весьма занятен.
— Только бы он не зашел слишком далеко, — озабоченно проворчал детектив Дубов.
— Остановим, — пообещал Столбовой.
Между тем Святославский, бегая по сцене, пытался перекричать фортепиано:
— Вот, господа, глядите — знаменитый Сальери играет «Мурку», чтобы не умереть с голоду. Это ли не показатель нравственного состояния нашего общества?.. Ну все, хватит! — неожиданно накинулся он на Щербину. — За пять «зелененьких» и того много.
Щербина взял последний аккорд, от которого публика едва не прослезилась, встал из-за рояля и раскланялся. Обеденный зал ответил сдержанными аплодисментами. Происходящее на сцене все более занимало публику — закончив обедать, многие пересаживались за столики ближе к помосту и следили за происходящим, хотя и не все понимали, что же, собственно, происходит.
Святославский чувствовал себя, как в лучшие годы своей режиссерской деятельности, и это творческое опьянение, помноженное на давно забытое внимание зрителей, заглушало даже хроническое чувство голода.
— Ну что вы стоите, словно воды в рот набравши? — вновь набросился Святославский на Щербину. — Говорите что-нибудь!
— Что? — недоуменно переспросил Щербина.
— Что-что! Текст вы, надеюсь, помните?
— Какой текст?
— «Моцарта и Сальери», черт побери! Вот и читайте.
— Так бы сразу и говорили. — Щербина картинно облокотился на рояль и, устремив взор куда-то в Звездную Бесконечность, принялся вещать замогильным голосом:
— Все говорят: нет правды на земле,
Но правды нет — и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма…
— Не верю! — бесцеремонно перебил Святославский. Щербина послушно замолк. Он искренне хотел помочь режиссеру, но все не мог взять в толк, что же тому, собственно, нужно.
— Разве это Сальери? — неожиданно обратился Святославский напрямую к залу. — Господа, вы верите, что человек, подверженный сильным страстям, носящий их глубоко в себе, человек, готовый отравить своего друга и собрата по искусству, станет вот так вот бормотать что-то себе под нос?!
— Не верим! — раздалось несколько голосов.
— Вот видите! — победно обернулся Святославский к Щербине. — Мне не верите, так вслушайтесь в глас народа!
— Но ведь я говорю так же, как на спектакле, — робко возразил Щербина. — Разве вы не помните? Я предлагал сделать Сальери потемпераментнее, а вы сказали, что видите его именно таким. Ну, бормочущим себе под нос.
— Ну при чем тут спектакль? — топнул ногой Святославский. — Тогда вы были послушным исполнителем режиссерской концепции, и ничего более. А теперь вообще забудьте о моем существовании! Тогда было искусство, игра, лицедейство, а теперь — жизнь! Я же сказал, что сегодня не будет никакой игры, никакого театра. Шутки в сторону, все будет по-всамделишнему! — И, немного помолчав, Святославский произнес слова, обращенные не к обеденной публике, а как минимум к векам: — Вымысел искусства склоняется перед правдой жизни!
— А как насчет яда? — не без яда в голосе спросил Серапионыч.
— Будет и яд, не беспокойтесь, — зловеще пообещал режиссер. И вновь обернулся к Щербине: — Ну, приступайте.
Щербина глубоко вздохнул, с минуту помолчал и заговорил — сначала тихо, но постепенно голос его креп, в нем появилась какая-то сдержанная страсть с прорывающимися почти истерическими нотками:
— Отверг я рано праздные забавы;
Науки, чуждые музыке, были
Постылы мне; упрямо и надменно
От них отрекся я и предался
Одной музыке. Труден первый шаг
И скучен первый путь. Преодолел
Я ранние невзгоды. Ремесло
Поставил я подножием искусству…
Святославский слушал, удовлетворенно кивая и чему-то улыбаясь. Похоже, что теперь он уже сам почти верил, что перед ним — настоящий Сальери.
Однако, не успел Сальери прочесть и половины монолога, как вмешался Дубов:
— Господа, по-моему, наш эксперимент утрачивает объективность. Сейчас поясню, — возвысил голос детектив, заметив, что Святославский уже готов горячо возражать. — То, что наш Сальери произносит пушкинский текст, уже как бы предопределяет и то, что с Моцартом он поступит, если так можно выразиться, по-пушкински.