Джордж Эффинджер - Среда, 15 ноября 1967 года
И ожидали ли вы увидеть здесь последнее, мрачное предупреждение? Ну ничего. Я не собираюсь говорить с вами через океан вечности голосом мудрости и опыта, убеждать вас Быть Хорошими. Ведь мертвы не вы, а я. Черт побери, почему бы вам тоже не умереть? Так что, все, что вам удастся здесь прочесть - это лишь несколько небылиц, которые я пишу, чувствуя, что все больше скатываюсь к буйному помешательству.
Итак, в качестве последнего еще живого депутата от человечества (конечно, как вы понимаете, не по числу голосов остальных, а поданному мне свыше праву) я принял решение исключить из современного языка некоторые слова; их употребление отныне запрещено. Данное решение было принято сегодня вечером и публично объявлено на специальной пресс-конференции, созванной здесь на Верхнем Вестсайде. Высокопоставленный представитель правящего кабинета, внимательно ознакомившись со всеми записями в настоящем дневнике, зачитал нижеперечисленный список запрещенных к употреблению слов:
Экология, двуокись серы, символ, цивилизация, реклама, полиэтилен, Бог, превосходство, современный, промышленный, ученый, неприятность, (ДДТ)+(2,4,5-Т), человечество.
Уже сейчас, просматривая этот список, я слабо себе представляю, что значат эти слова. Они больше никогда не будут употребляться мной, а значит, никогда не будут употребляться никем. Несоблюдение данного указа не влечет за собой никакого специального наказания. Мы поверим вам на слово. Все равно это ничего не меняет.
В случае ничейного исхода будут вручены одинаковые призы.
Уходящая из жизни Дая. Как красиво звучит эта фраза. Эвфемизм, стоит чуть не доглядеть - и из этого вырастает уже целая поэма. Только вот как-то не хочется мне писать поэму на смерть собственной жены.
Я очень ясно все помню. Это было незадолго до конца. Мы ехали в нью-йоркской подземке. Кто ее обслуживал, кто водил поезда - не знаю; городские власти к тому времени давно уже перестали заниматься транспортом. Да там почти никто и не ездил, кроме людей, вроде нас, кому еще надо было куда-то добираться, да самих себя добивавших дуриков: те и вовсе не имели противогазов. Так вот, напротив нас сидела семья пуэрториканцев. Их было шестеро. Все они плакали. Вдруг Дая схватила меня за руку, я повернулся к ней, начал что-то говорить... Она только покачала головой. Ее голубые глаза были полны слез, а брови так плотно сошлись над переносицей, что казалось, они вот-вот раздавят друг друга. И еще, помню, я обратил внимание на ее волосы: они свисали мокрыми, грязными сосульками. А раньше, бывало, когда Дая расчесывала их - будто золотое сияние вспыхивало.
- Мне кажется... Любимый, я... эй, я больше не могу дышать! воскликнула она.
Я все это помню. Черт побери, вот сейчас я написал это и сразу мурашки по телу, - прямо как тогда; это нынешнее ощущение ничуть не лучше того, прежнего.
- Слушай, не знаю... Успокойся, постарайся дышать медленно и ровно. Выйдем на следующей...
Привстав, она попробовала потянуться, тряся головой и плача. Дая то всхлипывала, то задыхалась от удушья. Она хватала воздух немеющими пальцами, будто пытаясь уцепиться за него, вырвать оттуда хотя бы глоток жизни - и все это время я беспомощно стоял как будто это все происходило не со мной, как будто я все это видел в кино. С Даей этого просто не могло случиться. С кем-нибудь в книге - ради бога, но только не с Даей. В конце концов она вся изогнулась, ее вырвало. Что же было делать? Я держал ее за руку, гладил ее, наверное, я тоже плакал. Конечно же, она не могла больше дышать через противогаз: маска была забита рвотой. Дая сорвала и отбросила ее. Я попытался отдать ей свою, но она отвела мои руки.
Лицо Дай побагровело и все покрылось лиловыми пятнами. Она дико взглянула на меня, ее губы что-то прошептали. Как будто ища опоры, Дая прижалась ко мне, глаза ее устало закрылись, и голова бессильно упала мне на плечо.
Люди, сидевшие напротив, отвели глаза. Все восемь остановок они избегали встречаться со мной взглядом, будто бы все это происходило лет пять назад и я был нью-йоркским пьянчужкой, всем своим видом смущавшим их.
Так мы и ехали, пока не вернулись обратно на Манхэттен. Все это время я держал Даю на коленях. Когда мы доехали до Четвертой улицы, я взял ее тело на руки и вышел из вагона. Я не очень сильный, но все же смог донести ее до угла Шестой авеню и Восьмой улицы. Вокруг не было ни души, небо слегка отсвечивало зеленым. Мне часто приходилось останавливаться, чтобы передохнуть.
В конце концов я дошел до книжного магазина "Марборо" на Восьмой. Ну да, там-то мы впервые и встретились. В среду, 15 ноября 1967 года. Я тогда там работал. Это было не так давно.
В магазине я смахнул с прилавка весь мусор и книги, громоздившиеся на нем, и аккуратно положил на освободившееся место ее тело.
Под голову ей я подложил два толстых справочника книжных новинок. Как бы мне хотелось, чтобы она лежала здесь вместе с Джорджи, но я понятия не имею, что сделали с тельцем нашего ребенка. Подумав, я вложил в ее руку экземпляр своего первого романа. Я поцеловал ее.
Вот. Это была Дая, моя жена: 3 сент. 1945 - 15 нояб. 1967.
Мне нужно было все это высказать. Не знаю, какую реакцию этот рассказ вызовет у вас. Конечно уж, никаких эмоций (черт, _сейчас_ даже у человека такой рассказ не вызвал бы никаких эмоций; правда, людей уже не осталось), и мне никак не придумать ничего, что могло бы заменить их для вас. И вот теперь умер мой ребенок, моя жена и... я тоже. И вообще, вы знаете, что-то я от этого всего очень разволновался.
Но мне бы не хотелось, чтобы вы подумали, будто я начинаю самого себя жалеть. Я ищу не жалости. Жалостью не надышишься.
Пустая полицейская машина,
И на ее красном фонаре отдыхает
Белая бабочка!
Джо Алек Эффинджер, 15.11.67
Вот, весеннее хокку. И чуть-чуть лицемерное. Лучше всего хокку получаются, когда пишешь их мгновенно, на одном дыхании; это как моментальная эмоциональная зарисовка твоего состояния. Ну вот, сейчас вокруг горы брошенных машин, а вот бабочек я уже давно не видел. И не думаю, что увижу когда-нибудь.
Это стихотворение как будто и не мое. Вся его ирония биоэкономическая; это сейчас, а вот пять лет назад все только и делали, что занимались политикой.
Не бывает полицейского рядом, когда он нужен.
Наступает новое время.
Солнце больше не встает на востоке. Просто небосвод перестает быть черно-коричневым и постепенно приобретает какой-то болезненный цвет, похожий на смесь яичного желтка с пеплом. Это не очень заметно, и если вы невнимательны (я сам невнимателен), то скоро теряете всякое представление о времени. И так проходят дни, потом недели. Я думаю, о месяцах мне заботиться не придется.