Любовь Алферова - Хрустальная медуза
Словом, Шурик решился. Уложил самые необходимые пожитки и утром четвертого дня отправился на вокзал.
Детское счастье охватило Елизарова при виде знакомого дома. Сверкали на солнце цветные стеклышки веранды. Жасмин еще не успел облететь. Шиповник качал на колючих ветвях душистые лиловые чаши, а гроздья смородины едва порозовели. Забор из серых, просушенных солнцем реек, был буйно оплетен диким виноградом.
Но восторг Елизарова быстро погас, когда, присмотревшись внимательнее, он догадался, что дом пуст. И пуст давно. Все тропинки заросли, на дверях летней кухни ржавел замок. Окна нижнего этажа были прикрыты ставнями, а наверху — завешаны изнутри простынями. Пропали рукомойники, тазы, мыльницы, бельевые веревки с развешенными полотенцами и купальниками словом, не осталось примет оживленной дачной жизни. Александр Николаевич запрокинул голову, в последней надежде всматриваясь в верхние окна и тут только заметил, что на гребешке крыши изваянием восседает полуметровая птица, с виду ворона вороной, но вдвое больше и совершенно черная, без единого пятнышка. Это был черный ворон, крайне редкий обитатель здешних мест. Чуть склонив голову, птица нацелила на аспиранта круглый, как пистолетное дуло, глаз. В ее пернатом бесстрашии заключалось нечто наглое и возмутительное. Шурик запустил в птицу еловой шишкой, но от расстройства не стал смотреть, как это на нее подействует, а пустился в обход дома проверить, заперт ли запасной вход. Если уж и там висит наружный замок, то ждать нечего.
Он как раз собирался свернуть за угол, когда раздался первый живой звук. Наверху хлопнуло окно и кто-то гортанно прокашлялся, а потом запел «Санта Лучию» по-итальянски, но скрипучим, натужным голосом и безбожно перевирая мелодию. Елизаров бросился на голос. В окне второго этажа, как в раме, стоял породистый брюнет солидного возраста и сурово пел, вознеся взор к пустынным небесам.
— Эй, товарищ! — окликнул Шура, но его не расслышали. — Гражданин! Позвольте! — крикнул он громче.
Человек прервал пение и озадаченно уставился сверху на Елизарова, почесывая голую, каракулевую грудь.
— Я… Видите ли… — пританцовывал под окном Шурик.
— Крайне рад приветствовать! — вышел из созерцательного состояния мужчина. — Извольте подойти к крыльцу. Я отопру.
Заскрежетало ржавое железо, дверь крякнула — и перед Шуриком предстал осанистый гигант в рейтузах черного трикотажа, полуголый, с виду заспанный. Лет ему было за пятьдесят. Шевелюра цвета воронова крыла уже начала седеть, серебристые искры просверкивали и в косматых бровях, которые щеточками нависли над маленькими смекалистыми глазками. На гладко выбритом, но несколько обрюзгшем лице впечатляюще выделялся римский нос.
— Кровилион Кракарский! — торжественно представился мужчина. — Чем могу служить?
— Как? — растерянно переспросил Елизаров.
— Кракарский Кровилион — это мое имя. Официальной должности не имею, но по званию — разжалованный профессор биологических наук, специалист по биоинженерии, которую нынешние невежды презирают, а зря! — все это он произнес громогласно и самоуверенно, не сводя гордого взгляда с Шуры, который, не веря странному совпадению, все еще моргал ясными глазами. Ведь именно об этом экс-профессоре говорил ему в кафе Простухин.
— Я… Елизаров… Александр Николаевич. Мне…
Но человек с римским носом порывисто перебил его, схватив за руки и отчаянно их тряся:
— Нет! Не может быть! Экая удача, черт побери! Вы в самом деле Елизаров?
— Конечно, — опешил Шура.
— Аспирант?
— Да. Друг Матвея Простухина. И, представьте, тоже слышал от него о вас.
Тут Кровилион Кракарский неопределенно нахмурился:
— Друг говорите? Друзей надобно иметь стоящих. А Простухин — непутевый увалень — и не более. В науке он заблудился в трех соснах, это ясно. Но зато с каким упорством отрицает биоинженерию, вы представить себе не можете! Нет, я зол на него. И вся его диссертация — блеф свинячий. Неспроста он застрял на ней на десяток лет и еще столько же просидит, будьте уверены. Тему выбрал самую мутную, чтобы никто в ней не разобрался. Неприкосновенность естественной сущности в процессе психической эволюции! Белиберда, игра слов, пыль в глаза — вот что это такое, а не научная тема! Я бы гнал таких авантюристов от себя поганой метлой. А вы говорите — друг!
Перебить запальчивую речь профессора было невозможно, но когда он сердито смолк, Елизаров тут же обиженно возразил:
— Зачем вы так? Он добрый, трудолюбивый человек. Сам биолог. А временные неудачи могут постичь каждого. О теме своей он, между прочим, мало говорит, и пыль в глаза никому не пускает. В отношении Матвея я с вами совершенно не согласен. К тому же он бескорыстен, — поспешно добавил Шура для убедительности.
— Я его тоже по-своему люблю, непутевого! — Кракарский снисходительно махнул рукой. — Только жаль дурака, так и просидит до седых волос в лаборантах. Но полно! Теперь я Моте должен быть благодарен и признателен, — произнес он воодушевленно и растроганно. — Ведь именно он посвятил меня в ваши выдающиеся исследования. Изложил, так сказать, суть по мере своих слабых умственных сил. А теперь предо мною — сам Елизаров! Я потрясен.
Кракарский вдруг стиснул Шуру в насильственных объятиях, столь крепких, что тот уткнулся носом в его шерстяную грудь. Приятных ощущений это ему не доставило. Он не понимал причин любвеобильности и восторга. И вообще не мог сообразить, как это он ехал к старой Ангелине и вдруг в ее доме попал в объятия разжалованного профессора.
— Позвольте, — сказал Елизаров, настойчиво высвобождаясь. — Я, собственно говоря, ехал к хозяйке дома, с которой давно знаком…
Тут Кракарский сам резко отстранился от гостя, отступив на шаг во тьму передней, и скорбно прикрыл ладонями глаза.
— Ах, моя рана! Моя незаживающая рана! Незабвенная сестра моя! Геля, Геля…
— С ней что-то случилось? — сочувственно прошептал Шурик.
— Умерла, — угрюмо изрек могучий Кровилион. — После кончины отца с матерью мы были с ней одни на целом свете. Я — эгоистичный, как все молодые честолюбцы, вгрызался в науку, ни с чем не считаясь. А она!.. Нет, она не роптала. Содержала садик и огород, летом пускала жильцов, а деньги отправляла мне. То на дорогостоящие опыты, то на новые брюки, которых я множество протер на студенческой скамье и позже. А ведь она, моя бесценная Ангелина, тоже была молода и жаждала наслаждений жизни. Но… Принесла себя в жертву. Я утешаю свою совесть мыслью, что это жертва не мне, а науке, которой я преданно служил.
— Но у нее была дочь. Альмира… Мы вместе играли в детстве, подавленный горестным известием, тихо проговорил Елизаров.