Георгий Гуревич - Бхага
И вот он — выход из длиннющего колодца. Свет. Просторная палата, огромная, пустая, а в самом центре ее на деревянном резном, но не слишком удобном троне кудлатый старик лет шестидесяти, крепкий, широкогрудый, с проседью в рыжеватой бороде, лохматыми бровями и желтым латунным кругом над головой. Боже мой! Так ты существуешь, Боже?
— Как видишь, — сказал он хрипловатым голосом.
Он восседал основательно, положив на подлокотники крепкие загорелые кулаки. Я заметил еще, что трон не слишком роскошный, простоватый, прямоугольный, примерно такой, как у Ивана Грозного на скульптуре Антокольского. На сиденье не было мягкой подушки, только коврик («Геморроя опасается», — мелькнуло невольно). А за высокой спинкой справа и слева стояли могучие длинноволосые воины с блестящими медными шлемами, украшенными перьями страуса и с перламутрово-радужными, очень красивыми, но явно непригодными для полета крыльями. И все это выглядело торжественно и театрально-бутафорски. Но это я потом все оценивал, а в первый момент был только потрясен:
— И ты на самом деле существуешь, Боже?
— Если глазам не веришь, пощупай. Вложи персты, Фома неверующий. Ведь ты же неверующий, конечно, только одну материю признаешь.
— Если на самом деле существуешь, значит, материален, — возразил я, подумав. — Материален по определению. Материя — это все, что существует вне моего сознания.
— Я тебя призвал не для философских споров, — проворчал он недовольно. — Существую или не существую, тебя не касается. Но я ведаю этой планетой и творю на ней суд. Ты на суде, раб божий Кирилл. Кайся!
— Но ты же всезнающий, — сказал я, — так что следствию все известно.
По реплике моей видно, что я чувствовал себя совершенно здоровым, даже и забыл, что умирал только что.
Старик на деревянном троне нахмурился, молнии метнул из-под бровей. Я вздрогнул, как от слабого тока. Понял, что шутить неуместно.
— Кайся! — повторил он. — Или воображаешь, что ты безгрешен?
— Человек как человек, — признался я. — С большими недостатками.
— Назови самый большой.
Тут мне не потребовалось долго думать. Все месяцы в больнице вздыхал о главном своем упущении.
— Откладывал, — признался я. — Откладывал важное, занимался второстепенным. Восемь часов отсиживал в лаборатории, еще по горам с рюкзаком лазил, свадьбу дочке устраивал, квартиру ей покупал, долги отдавал, копил на спокойную жизнь. Все условия, условия создавал для главного труда… и так и не взялся. Проворонил.
— Нет, я спрашиваю не про упущения, — возразил старик на троне. — Заповеди мои нарушал?
Я честно признался, что не помню все десять наизусть.
— Первая: пусть не будет у тебя другого бога, — напомнил он.
— Эту не нарушал, — сказал я быстро. — Я же не верил в богов. Даже и сейчас не очень верю в тебя. Ты на самом деле существуешь?
— Вторая: не сотвори себе кумира, — продолжал он.
— И эту не нарушал. Терпеть не мог кумиров. Великих людей уважал: Ньютона, Эйнштейна, Пушкина, Толстого, Менделеева, Сеченова, Павлова, Фрейда. Уважал, но не поклонялся, считал возможным критиковать, не соглашаться. Сам знаешь, если ты всезнающий, что я хотел написать теорию психологии человека. Теория — это не повторение и не изложение, это синтез, осмысливание.
— Третья заповедь, — продолжал он, — не упоминай имя Господа своего всуе.
— Кажется, это означает «не божись»! Нет, Боже, не божился. Чертыхался нередко. Матерился, не без этого. Но ведь я, Боже, в призывном возрасте в кавалерии служил, а лошадь без мата не воспринимает как следует. Грешен.
— Четвертая. Соблюдай день субботний…
— Опять грешен, не соблюдал, Господи, ни субботний, ни воскресный. Такая хлопотливая жизнь! Все семейные дела на выходной. А иной раз срочная работа или сверхурочная, халтурка выгодная. Нет, не соблюдал. И отдых на пенсию откладывал. Думал: сам себе хозяин буду, установлю режим, буду придерживаться…
— Пятая заповедь. Чти отца своего и мать свою…
— В общем, чтил, Господи. Я обязан своим родителям. Они и направили меня и помогали долго, непомерно долго. Ну и жили мы вместе. Умерли на моем иждивении. Не обижал. Уважал… Боюсь, вежлив бывал не всегда. Срывался. И эксплуатировал нещадно. Привык, что родителям ничего для меня не жалко. Не идеальным сыном был, но и не прескверным. Каюсь, на кладбище ходил редко. Но не забывал. Считал, что в памяти моей они живут.
— Шестая. Не убий!
— Не убивал, не было. Но мог бы, признаю. В армии же служил, винтовка в руках. Был бы враг на мушке, стрелял бы не задумываясь. В меня стреляли же.
— Не кради!
— Этого не было. Не тянуло.
— Восьмая заповедь. Не прелюбодействуй!
— Господи, да что же я, импотент, что ли? Что значит твое «не прелюбодействуй»? Целоваться можно? Обнимать можно? Ах да, кажется, нельзя обнажать. Обнажал! И так далее.
— Девятая. Не лжесвидетельствуй!
— И этого не было. А насчет лжи, лгал, конечно. Кто же не лжет? Иной раз неприлично говорить правду. Зачем же дураку говорить в глаза, что он дурак? И не поймет и обидится.
— И десятая. Не пожелай жены ближнего своего, ни раба его, ни вола, ни осла.
— Ох, Господи, кажется, тут я безгрешен. Раба не желал, вола не желал, осла — никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах. Жену ближнего? Бывало, бывало в молодости… но ведь я своей не изменял, ты сам знаешь, Боже, если твое всезнание на эти грешки направлено.
— Ну что ж, — сказал бородатый задумчиво. — Нового ты ничего не сказал мне, рядовой грешник, но в общем человек ты искренний, даже добросовестно искренний. Это подходит.
И замолчал задумчиво. Очевидно, и он думал не мгновенно. А я ждал. Ждал, какое выпадет решение. Для рая вроде бы не гожусь, в ад не хочется. Лучше бы отправил он меня назад на Землю. Уж тогда, сам себе клянусь, откладывать не буду, ни на час, как вырвусь из больницы, бегом в библиотеку.
А он все молчал. И тогда в голову ко мне закралось сомнение. Болен же я. Может, чудится все в бреду. То зеленое стекло было, то воспоминаний калейдоскоп, а теперь сказка о том свете. И потихонечку потянулся я, чтобы пощупать край его плаща, надежным осязанием проверить легковерные глаза.
Он сразу заметил мои поползновения. Рявкнул:
— Персты убери!
Я отдернул руку. Струхнул, сказать откровенно. Всемогущий да еще обидчивый. Не угожу, гадость учинит какую-нибудь.
— Ладно, вопрошай, — махнул он рукой. — Глаголом вопрошай лучше, чем перстами тыкать впустую. Три вопроса твои. Потом я буду спрашивать.
— Почему ты такой… человекообразный? — полюбопытствовал я. — Зачем тебе ноги, вездесущему? И борода? И проседь в бороде? Ты что, стареешь?