Аркадий и Борис Стругацкие - Желание странного (сборник)
– Нет, – сказал я. – У меня нет никаких вопросов. Ни к кому. – Я поставил локоть на свою белую папку. – Ответ – есть. Да и то один-единственный… Слушай, ведь они тебя убьют.
Привычно задрав опаленные брови, он отпил из бокала.
– Не думаю. Промахнутся.
– Торопиться им некуда. В конце концов попадут.
– А ля гер ком а ля гер, – возразил он и поднялся. – Ну вот. Теперь, когда нервы успокоены, мы можем выпить кофе и все обсудить.
Я смотрел ему в сутулую спину, как он, шевеля лопатками, ловко орудует своими кофейными причиндалами.
– Мне нечего обсуждать, – сказал я. – У меня – Бобка.
И эти мои собственные слова вдруг словно включили во мне что-то. С того момента, как я прочитал телеграмму, все мысли и чувства были у меня как бы анестезированы, а сейчас вдруг разом разморозились, заработали вовсю – вернулись ужас, стыд, отчаяние, ощущение бессилия, и я с невыносимой ясностью осознал, что вот именно с этого мгновения между мною и Вечеровским навсегда пролегла дымно-огненная непереходимая черта, у которой я остановился на всю жизнь, а Вечеровский пошел дальше, и теперь он пойдет сквозь разрывы, пыль и грязь неведомых мне боев, скроется в ядовито-алом зареве, и мы с ним будем едва здороваться, встретившись случайно на лестнице… А я останусь по сю сторону черты вместе с Вайнгартеном, с Захаром, с Глуховым – попивать чаек, или пивко, или водочку, закусывая пивком, толковать об интригах и перемещениях, копить деньжата на „Запорожец“ и тоскливо и скучно корпеть над чем-то там плановым… Да и Вайнгартена с Захаром я никогда больше не увижу. Нам нечего будет сказать друг другу, неловко будет встречаться, тошно будет глядеть друг на друга и придется покупать водку или портвейн, чтобы скрыть неловкость, чтобы не так тошнило… Конечно, останется у меня Ирка, и Бобка будет жив-здоров, но он уже никогда не вырастет таким, каким я хотел бы его вырастить. Потому что теперь у меня не будет права хотеть. Потому что он больше никогда не сможет мной гордиться. Потому что я буду тем самым папой, который „тоже когда-то мог сделать большое открытие, но ради тебя…“. Да будь она проклята, та минута, когда всплыли в моей дурацкой башке эти проклятые М-полости!
Вечеровский поставил передо мной чашечку с кофе, а сам уселся напротив и точным изящным движением опрокинул в свой кофе остаток коньяка из бокала.
– Я собираюсь уехать отсюда, – сказал он. – Из института, скорее всего, уйду. Заберусь куда-нибудь подальше, на Памир. Я знаю, там нужны метеорологи на осенне-зимний период.
– А что ты понимаешь в метеорологии? – спросил я тупо, а сам подумал: от ЭТОГО ты ни на каком Памире не укроешься, тебя и на Памире отыщут.
– Дурацкое дело не хитрое, – возразил Вечеровский. – Там никакой особой квалификации не требуется.
– Ну и глупо, – сказал я.
– Что именно? – осведомился Вечеровский.
– Глупая затея, – сказал я. Я не глядел на него. – Кому какая будет польза, если ты из большого математика превратишься в обыкновенного дежурного? Думаешь, они тебя там не найдут? Найдут как миленького!
– А что ты предлагаешь? – спросил Вечеровский.
– Выброси все это в мусоропровод, – тяжело ворочая языком, сказал я. – И вайнгартеновскую ревертазу, и весь этот „культурный обмен“, и это… – Я толкнул к нему свою папку по гладкой поверхности стола. – Все выброси и занимайся своим делом!
Вечеровский молча смотрел на меня сквозь мощные окуляры, помаргивая опаленными ресницами, затем надвинул на глаза остатки бровей – уставился в свою чашечку.
– Ты же уникальный специалист, – сказал я. – Ты же первый в Европе.
Вечеровский молчал.
– У тебя есть твоя работа! – заорал я, чувствуя, что у меня что-то сжимается в горле. – Работай! Работай, черт тебя подери! Зачем тебе понадобилось связываться с нами?
Вечеровский длинно и громко вздохнул, повернулся ко мне боком и оперся спиной и затылком о стену.
– Значит, ты так и не понял… – проговорил он медленно, и в голосе его звучало необычайное и совершенно неуместное самодовольство и удовлетворение. – Моя работа… – Он, не поворачивая головы, покосился в мою сторону рыжим глазом. – За мою работу они меня лупят почем зря уже вторую неделю. Вы здесь совсем ни при чем, бедные мои барашки, котики-песики. Все-таки я умею владеть собой, а?
– Провались ты, – сказал я и поднялся, чтобы уйти.
– Сядь! – сказал он строго, и я сел.
– Налей в кофе коньяк, – сказал он, и я налил.
– Пей, – сказал он, и я осушил чашечку, не чувствуя никакого вкуса.
– Пижон, – сказал я. – Есть в тебе что-то от Вайнгартена.
– Есть, – согласился он. – И не только от Вайнгартена. От тебя, от Захара, от Глухова… Больше всего – от Глухова. – Он осторожно налил себе еще кофе. – Больше всего – от Глухова, – повторил он. – Жажда спокойной жизни, жажда безответственности… Станем травой и кустами, станем водой и цветами… Я тебя, вероятно, раздражаю?
– Да, – сказал я.
Он кивнул.
– Это естественно. Но тут ничего не поделаешь. Я хочу все-таки объяснить тебе, что происходит. Ты, кажется, вообразил, что я собираюсь с голыми руками идти против танка. Ничего подобного. Мы имеем дело с законом природы. Воевать против законов природы – глупо. А капитулировать перед законом природы – стыдно. В конечном счете – тоже глупо. Законы природы надо изучать, а изучив, использовать. Вот единственно возможный подход. Этим я и собираюсь заняться.
– Не понимаю, – сказал я.
– Сейчас поймешь. До нас этот закон не проявлялся никак. Точнее, мы ничего об этом не слыхали. Хотя, может быть, не случайно Ньютон впал в толкование Апокалипсиса, а Архимеда зарубил пьяный солдат… Но это, разумеется, домыслы… Беда в том, что этот закон проявляется единственным образом – через невыносимое давление. Через давление, опасное для психики и даже для самой жизни. Но тут уж, к сожалению, ничего не поделаешь. В конце концов, это не так уж уникально в истории науки. Примерно то же самое было с изучением радиоактивности, грозовых разрядов, с учением о множественности обитаемых миров… Может быть, со временем мы научимся отводить это давление в безопасные области, а может быть, даже использовать в своих целях… Но сейчас ничего не поделаешь, приходится рисковать – опять же не в первый и не в последний раз в истории науки. Я хотел бы, чтобы ты это понял: что, по сути, ничего принципиально нового и необычайного в этой ситуации нет.
– Зачем мне это понимать? – спросил я угрюмо.
– Не знаю. Может быть, тебе станет легче. И потом, я еще хотел бы, чтобы ты понял: это не на один день и даже не на один год. Я думаю, даже не на одно столетие. Торопиться некуда. – Он усмехнулся. – Впереди еще миллиард лет. Но начинать можно и нужно уже сейчас. А тебе… ну что ж, что ж, тебе придется подождать. Пока Бобка перестанет быть ребенком. Пока ты привыкнешь к этой идее. Десять лет, двадцать лет – роли не играет.