Леонид Леонов - Дорога на океан
Среди прочих фигурантов, заносчивых и бесталанных, имелся там один трагик с гремучим, почти фанфарным именем, звучавшим, как титул. То был Ксаверий Валерьянович Днестров-Закурдаев Второй. На афише это наименование ставилось в самом начале, как роскошная виньетка, намекавшая на преемственность театральных династий. Он пользовался особым почетом от властей, жил в номерах и расхаживал в крылатке какого-то демонского образца, пугая пороженских монашек и коз. Выбор Лизы остановился на нем. Однажды она протиснулась к нему в дверь, подобно героине одной заигранной пьесы, с букетиком поздних васильков, робкая, сияющая, ангел благовестия. Тонкие ключички торчали из сарафанчика... Вступая в храмину великого артиста, она еще не знала, что скажет ему. На пороге ее платье зацепилось за крючок, что-то треснуло. Она втянула голову в плечи и замерла, смутившись окончательно.
Гений сидел у раскрытого окна. Рассеянным зраком взирая на каланчу, окрашенную жидким закатцем, он глушил какой-то спиртной состав своеручного изобретения. Так заряжался он к спектаклю. Вечером ему предстояло сходить с ума в Арбенине.
— Мне нужно сказать вам некоторые вещи,— с поникшей головой произнесла Лиза, и руки покорно обвисли вдоль ситцевого платьишка.
Тот царственно повернул голову. Девушка приходила в минуту изжоги и тоски. Черные толстые мухи сновали над ним взад и вперед, ползали по рукам; он их не сгонял, бесчувственный и великодушный.
— Реки, отроковица,— одобрил Закурдаев маленькую и покровительственно махнул рукой, репетируя какой-то не дававшийся ему жест из Маскарада.
Правдиво, как умела, Лиза объяснила, что она всем сердцем предана театру, что она пыталась играть в любительских спектаклях, что у нее ничего не выходит, что она хотела бы умереть на сцене, что она служит секретарем в дорпрофсоже, что она пришла просить у него совета и, наконец, что она любит его. Закурдаев стойко выдержал весь этот залп и лишь на последней фразе отпрянул от нее, как от черта. Что-то, подобие восторга, взбурлило, однако, на самом донышке души. Гостья глядела так пристально, так скорбно, точно знала всю пустоту его бездомной жизни, видела морщины на его лице, изрезанном, как перекресток у Басурманки в ярмарочный день. И все-таки продолжала любить его смешной любовью восторженной, ничем не запятнанной провинциалки. Он испугался; ему почудилось — сама смерть, наряженная в девственность, посетила его. Он заежился, но этот холодок в спине был ему приятен.
— Меня?.. Не может быть! — и хохотал долго, внушительно и неискренне, сдвинув на один глаз свою самаркандскую тюбетейку.— И давно? — Он все хохотал, исподлобья присматриваясь к девушке выцветшим от алкоголя треугольчатым зрачком.— Ну и что же ты испытываешь при этом?
Она покраснела: нет, еще не существовало точного определенья ее чувствам! Это была производная испуга, восхищения, обожания и покорности высшей силе. Она перечислила его роли, сопровождая их выдержками из текста; для каждой из них у нее нашлась наивная, но по-своему меткая оценка. Женщина, в глаза хвалящая артиста, всегда представляется ему совершенством ума и такта,— а эта хвалила даже самые слабости его. Закурдаев ерзал, гладил лохматые брови, подкручивал их кольчиками, поглядывая искоса на кольцо с опалом какой-то судорожной расцветки. Невинная девушка с грошовым букетиком цветов льстила ему больше, чем корзины роз, о которых мечталось в начале карьеры. Впервые в жизни он боялся женщины, конфузился и, не доверяя, требовал подтвержденья.
— Тогда садись. Портер пьешь? — громово и неожиданно гаркнул он.— Местного завода. По особому заказу, марка А, экспортное. Правитель прислал...
Она потерянно улыбнулась и, закинув голову, медленно выпила то, что ей налили из черной, как грех, бутылки. Оно пролилось к самому сердцу, все закачалось в ее глазах; игра началась, отступление стало невозможным. Было мутно и гадко, слегка поташнивало. Портер был в смеси со специями, составлявшими закурдаевскую тайну. Крупинки пряной горечи долго тлели на ее губах. До спектакля оставался час. Закурдаев приказал ей рассказывать все, что она знает. Ему нужно было время обдумать это происшествие. Она не поняла, чего он от нее хотел.
— Ну, я спрашиваю, как у вас тут жизнь и в чем она примерно проявляется?
Лиза тряхнула головой и усмехнулась.
— У нас жить вольготно, только скучно,— начала она, растопыривая пальчики на руках.
— Ты говори громче. Тут акустика плохая. А? Кстати, я послушаю твою дикцию.
Должно быть, действовал выпитый яд. Сейчас у нее был зоркий глаз, и легко набегало острое слово. Она начала с детства и не задерживалась на подробностях, а лишь показывала пестрый лоскуток факта и откидывала в сторону. Сюда входило и описание кучи галок, подобно копоти оседающих на вечерние деревья. («Ребята под вечер сшибали их палками, чтобы было чем играть в похороны. Мы обертывали галчат в серебряную бумагу и хоронили, как митрополитов. Я люблю жалостные игры!») Она поведала также о посещении с подругами Щеньгинских песков, где, по слухам, находилась братская яма с расстрелянной волчьей офицерской сотней. («Вечерело, когда мы пришли. Что-то черное стоймя торчало из бугра. Мне показалось, что это черная рука того, кто сделал гадость с учительницей, тетей Глашей,— она меня жалела. Тогда я взяла камень побольше и кинула. Рука упала, сломавшись у корня. Потом оказалось, что это просто колышек, и вообще никакой могилы нет: их увезли в Москву. Мне тогда шел одиннадцатый год».) Повествованье коснулось, между прочим, и монашек из множества закрытых окрестных монастырей. («Когда же вас черт заберет, блохи вы, блохи опилочные!» — ужасался их количеству начальник местной милиции; но кланялись земно старухи и припевали хором, пуще сводя с ума высокую ту власть: «Всегда готовы, батюшка комиссар, мученический венец принять!») И заключила свой рассказ упоминаньем о пороженской сирени, изобилием которой как будто прикрыться, оправдаться хотел городок за множество крыс, за топи улиц, за пьяные бесчинства жителей.
— У нас ее синель зовут! — по-детски улыбнулась Лиза (ничем она не обмолвилась о первой вылазке в жизнь); а гений зверино урчал и жмурился, точно последний яркий луч заката упал ему на обессилевшую лапу.
— Вкусно рассказываешь,—важно и оглушительно хрипел Закурдаев.-— От тебя прямо электрический ток бежит. Литургия!.. Хо, вали дальше, Лизенок!
Она перешла к перечислению захолустных сплетен, секретов и чудовищных событий городка. Ее рассказы напоминали фрески на церковной стене. Темные, скорченные грешные тела, обгорелые в огне своих злодеяний, причудливо нагромоздились перед Закурдаевым. И она сама, втиснутая среди них, стремилась вырваться из этого страшного хоровода, чтобы кто-нибудь унес ее в любую иную жизнь. Чего только не насовал старинный русский черт в эту подлую копилку! — Старуха убила сына за вступление в комсомол. («Топором!» — и глаза блеснули.) Купец, что торговал басоном в галантерейном ряду («Знаете, пружины, волос, диванная трава!»), сошелся с молоденькой монашкой, бросив семью. («А у него восемь сыновей, и все мальчики!») Милицейская корова принесла в приплод пятиногую телку. («Лишнюю обрубили... зверюшка и сдохла».) Соборного протоиерея, пьяного, в полном облачении, застали в алтаре с извещением о закрытии собора. («А вокруг всё клочки от Евангелия валялись...») Закурдаев слушал, отпивал понемногу и то усмехался, то вздрагивал, когда его физически толкало слово Лизы. Тюбетейка так и ерзала у него на голове.