Виталий Владимиров - Северный ветер с юга
Для всех у Тамары был свой привет , она улыбалась солнцу, смеялась с рекой и подмигивала деревьям - только мне, мне не было ни одного взгляда, ни единого знака, хотя я сидел недалеко на маленьком песчаном пляже, откуда Тамара, не отряхнувшись от налипшего песка, ушла в воду. Только что мы лежали рядом, касаясь мизинцами друг друга и этого малого касания было достаточно для убежденности, что мгновение счастья будет вечным и наше будущее также безоблачно, как это небо, и нас никто и ничто не разлучит, тем более что мы уже прожили неразлучно первую неделю нашего медового месяца.
Но она встала и ушла.
В сиянии ее радостного бытия я перестал существовать, меня с собой не взяли, порвавшийся контакт уколол меня в сердце, я смотрел на нее и вдруг, нет, не ржавчина ревности тронула мою любовь к Тамаре, просто явилось ощущение холодка от приоткрывшейся бездны одиночества и возникла неясная боль слева под лопаткой.
Может, именно в этот момент болезнь в первый раз коснулась своей ядовитой рукой моего легкого?
...Было очень жарко в тот день, когда я отвозил жену в первый раз делать аборт. От душного солнечного марева, от нудного звона жары того дня до сих пор сохнет во рту и невольно прищуриваются глаза. Все слова, все поступки и события в тот день были двойными, как тени во время солнечного затмения.
Я отпросился и приехал домой рано, к часу дня. Тамара сидела в белом стеганом халате перед зеркалом и снимала перед зеркалом поролоновые бигуди, похожие на катушки, только вместо ниток намотаны черные волосы. Во всем мне виделась больница, операция - белый халат, бигуди топорщились тампонами, шпильки-невидимки зажимали сосуды волос, металлическая расческа сверкала хирургическим инструментом в быстрых изогнутых руках над покорно склоненной шеей.
Из еды, как всегда, в доме ничего не было, решили пообедать в ресторане "Парус", где днем кормили комплексными обедами.
Троллейбусы ходили редко и были переполнены, мы прошли по длинной пыльной улице две остановки.
В ресторане стояла небольшая, но медленно двигающаяся очередь.
В зале мы подошли к столику, за которым уже сидели двое. Один толстый, розовый, с залитым потом бесцветными глазами, другой худой, черный, небритый, в такой же, как у меня, трикотажной полосатой рубашке, только жеваной и грязной. На столе стоял захватанный потными руками графинчик с водкой. На вопрос, свободны ли другие два места, они не ответили. Толстый бессмысленно моргал белесыми ресницами, черный что-то пробормотал и уставился в окно.
Сели. Долго ждали официантку, а когда она пришла, то на нас не обратила никакого внимания, а стала отрывочно, намеками что-то говорить тем двоим.
- Нас покормят, как думаешь? - спросил я Тамару.
- Ты что, не видишь, они ждут каких-то баб, с официанткой договариваются, - громко, с усмешкой сказала Тамара.
Мне было физически неприятно, что у меня такая же рубашка, как у черного.
Официантка принесла нам комплексный обед, мы механически и невкусно поели, расплатились и вышли.
Я все время боялся, что она сорвется и мучился, не зная о чем говорить, но вроде бы все шло нормально, у меня постепенно отлегло от сердца и даже стало бы совсем скучно, если бы не небольшая настороженность.
От станции метро до больницы мы долго шли улицей, составленной из одинаковых, как невзрачные близнецы, домов пока не остановились перед большим пустырем, за которым желтел лес.
- А ведь больница была здесь... - удивленно сказала Тамара.
"Откуда она знает, что именно здесь, была уже в ней?" - обожгло меня.
Мы постояли молча, потом она достала из сумки все документы и нашла название улицы, которую мы давно прошли.
Больница оказалась родильным домом, его из-за ремонта полностью перевели на гинекологию.
В день пропускали по шестьдесят женщин.
В приемной висело объявление:
"При приеме на аборт иметь:
1. Паспорт.
2. Справку о зарплате.
3. Халат.
4. Тапочки.
Все остальные вещи возвращаются, а также часы, кольца, браслеты и серьги."
И тут выяснилось, что квитанции об уплате за аборт потеряна и безвозвратно. Жену не принимали. Мы перекопали всю сумку по детально, вывернули ее наизнанку, что опять мне напомнило операцию.
Ничего не оставалось делать, как ехать в сберкассу, где она платила за аборт.
Жаркий, пыльный, душный город навалился на нас. Через час молчаливой судорожной дороги мы стояли у окошка в сберкассе, а заведующая, обмахиваясь веером лотерейных билетов, объясняла, что нам надо ехать в центральную сберкассу, куда давно уже отправлены все документы.
Как мой Том плакала, как она плакала!
Наконец, заведующая позвонила в центральную сберкассу, посоветовалась, получила рекомендацию, еще раз убедилась, что документы пришли и написала-таки справку, тысячу раз сказав, что делать она этого не имеет права.
- Сволочь, - спокойным голосом сказала Тамара, когда мы вышли из сберкассы.
На следующий день лил проливной дождь и я долго просил няньку у служебного входа взять передачу. Взяла, но после того как я ей сунул рубль.
В пятницу я забрал Тамару из больницы и мы поехали на дачу.
Мерно качало вагон, теплым кораблем плывущим в ночи, исчез вдали город и с ним таяла нервная сутолока этих душных дней, исчезало ощущение двойственности, словно прошло солнечное затмение.
...В спокойной полудреме мне представилось, как на длинном перегоне в такой же электричке машинист рассказывает своему напарнику, как он отвозил жену делать аборт, потому что жить негде, растить и нянчить некому, сами еще толком не жили, как она хочет детей, как цинична и груба была медсестра в приемном покое... Микрофон не включен и вся электричка слушает эту исповедь, лица, лица, лица под этот монолог и у каждого столько своего, все двойное, как при солнечном затмении, все, даже если снаружи вроде бы в порядке, а растравит горечью бед полировочку и обнажается драма жизни человеческой...
Как же так получилось, случилось, что я попал в больницу и мы чужие, совсем чужие друг другу?
И зачем тогда меня пощадила война, когда немецкая авиация разнесла в прах поезд, с которым вывозили наш детский садик из блокадного Ленинграда?
Эвакуация.
Самое яркое воспоминание из жизни в деревне у бабушки под Саратовом стол. На уровне моего носа уходят вдаль скобленые добела доски, на которых дымятся миски с прозрачным варевом из крапивы и моя мне кажется меньше всех. Скот давно перерезали, чтобы он не достался врагу и вокруг нашего существования стали постепенно сжиматься холодные пальцы голода. Надо мной, как над самым младшим за столом, по-деревенски добродушно и жестоко шутили. Бабка протягивала мне миску, но не ставила ее передо мной, а спрашивала: