Рэй Брэдбери - Вождение вслепую
Тройка клоунов обменялась пинками и убежала за кулисы при гробовом молчании публики.
Наконец, благодарение Богу, на арену выпорхнула миниатюрная девушка-циркачка.
Как было не узнать эти блестки-звездочки! У меня даже распрямились плечи. Я узнал и крупные зубы, и живые карие глаза.
Это была продавщица лепешек-тако!
Но сейчас она…
Жонглировала пивным бочонком!
Вот она опустилась на спину. Что-то выкрикнула. Шпагоглотатель метнул ей красно-бело-зеленый бочонок. Его ловко поймали обтянутые белым трико ножки, обутые в белые балетные туфельки. Как только бочонок закрутился, шатер содрогнулся от записи марша Джона Филипа Сузы,[19] словно от удара медным тазом.
Малютка-циркачка подкинула крутящийся бочонок на двадцать футов вверх. К тому моменту, когда он должен был упасть и неминуемо ее расплющить, она успела отбежать в сторону.
— Эй! Andale! Vamanos![20] A-a!
За пологом шатра, в пыльной полутьме я смог рассмотреть приготовления грандиозного парада-алле, который препоясывал свои подагрические чресла. У арбузных лотков сгрудилась горстка людей, облепивших какую-то тушу, в которой угадывался недовольный верблюд. Мне даже послышалось, будто он разразился проклятиями. Я словно воочию видел, как раскрываются его губы, выпуская непристойную отрыжку. Показалось мне или нет, что под брюхо животного заводили подпругу? Не было ли у него грыжи?
Один из потных клоунов впрыгнул на оркестровый помост, нахлобучил красную феску и подул в тромбон, извлекая страдальческие завывания. В ответ, словно стадо слонов, затрубила следующая пластинка.
В шатер потянулась процессия, облепленная миллионами кузнечиков, которые наконец-то нашли чем заняться.
Возглавлял парад ослик, которого вел парнишка лет четырнадцати, в синем кафтане и тюрбане, словно сошедший со страниц «Тысячи и одной ночи». Следом с громким лаем вбежало полдюжины бездомных собак. Подозреваю, что собакам (так же как и кузнечикам) надоедало торчать на ближайшем углу, и они ежевечерне наведывались в цирк, чтобы предложить свои бесплатные услуги. Так или иначе, сейчас они носились по манежу и время от времени поглядывали в сторону публики, словно желая удостовериться, что их видят. Мы их прекрасно видели. Это прибавляло им куражу. Они приплясывали, тявкали и вертелись волчком, пока у них не свесились языки, словно ярко-красные галстуки.
Все это, во всяком случае поначалу, расшевелило зрителей. Мы как один разразились криками и аплодисментами. Собаки совсем обезумели. Они бросились к выходу, на бегу кусая собственные хвосты.
Затем появилась старая кляча, на которой восседал раскормленный шимпанзе: он ковырял в носу и гордо демонстрировал то, что удалось вытащить. Дети снова захлопали в ладоши.
И наконец пришел кульминационный миг великого султанского парада-алле.
Верблюд.
Это был великосветский верблюд.
При том, что он был залатан по швам, заштопан огрызками желтой нити, законопачен паклей; при том, что у него были дряблые горбы, ободранные бока и кровоточащие десны, он тем не менее нашел в себе силы окинуть зрителей таким взглядом, который словно говорил: допустим, от меня дурно пахнет, но и от вас — не лучше. Такова маска безграничного презрения, которая иногда встречается у богатых старух и умирающих бактрианов.
У меня екнуло сердце.
Верхом на этом чудище сидела маленькая циркачка в костюме с блестками, которая только что проверяла билеты, торговала лепешками, жонглировала пивным бочонком, а теперь стала…
Царицей Савской.
Озаряя все вокруг улыбкой, как лучом маяка, она махала нам рукой и продвигалась по арене, подрагивая между волнообразными горбами верблюда.
У меня вырвался крик.
Потому что верблюд, преодолев всего лишь полкруга, был захвачен приступом артрита и рухнул наземь.
Упал как подкошенный.
Скорчив жалкую гримасу, словно извиняясь перед публикой, верблюд свалился, как мешок с навозом.
В падении он опрокинул один из столов, расставленных у арены. Стоявшие на нем пивные бутылки разбились где-то между расфранченным хозяином похоронного бюро, его истерически завопившей женой и двумя сыновьями, которые пришли в восторг: ведь о таком происшествии можно рассказывать до конца своих дней.
Крошка-циркачка с крупными зубами, мужественно помахивая рукой и виновато улыбаясь, упала вместе с кораблем пустыни.
Каким-то образом ей удалось удержаться в седле. Каким-то образом она не угодила под тушу верблюда и не была раздавлена. Делая вид, что ничего особенного не случилось, она продолжала помахивать рукой и улыбаться, а униформисты, трубачи и гимнасты — частью успевшие, а частью не успевшие переодеться в цирковые костюмы — пинали, тащили, награждали тычками и плевками закатывающего глаза бактриана. Тем временем остальная часть труппы продолжала парад-алле, старательно обходя место происшествия.
Поднять верблюда в собранном виде — ногу сюда, лопатку вот так, а шею-то, шею! — было не легче, чем соорудить бедуинскую землянку во время песчаной бури. Стоило доброхотам выпрямить ему одну ногу и пригвоздить ее к земле, как другая нога начинала скрипеть и подламываться.
Горбы верблюда беспорядочно переваливались с одного бока на другой. Малышка по-прежнему сидела в дамском седле. Фонограф выбрасывал пульсирующие ритмы духового оркестра, и наконец верблюд был собран по частям, как гигантский коллаж из зловонного дыхания и заклеенной пластырями шкуры. Он поднялся и сделал пару нетвердых шагов, словно раненый или пьяный, чтобы, рискуя повалить другие столы, прошествовать напоследок вокруг арены.
Маленькая наездница, с вымученной улыбкой державшаяся на вершине зловонного бархана, сделала прощальный взмах рукой. Публика ответила одобрительными возгласами. Парад увял сам собой. Тромбонист бросился к помосту, чтобы выключить фанфары.
Только тут я осознал, что стою с разинутым ртом, сорвав голос, хотя сам не слышал своего крика. Я видел, что меня окружают десятки других зрителей, точно так же потрясенных отчаянием циркачки и позором верблюда. Теперь мы все расселись по местам, обмениваясь быстрыми горделивыми взглядами и радуясь благополучному исходу событий. На помост возвратились музыканты, успевшие только пришпилить к рабочим комбинезонам золотые эполеты. Запели трубы.
— Великая Лукреция! Берлинская бабочка! — выкрикнул распорядитель, впервые показавшийся около самых почетных столиков; свой рупор он держал за спиной. — Лукреция!
И Лукреция, танцуя, появилась на манеже.
Но, конечно, это была не просто Лукреция: перед публикой возникла крошечная Мелба,[21] которую представляли то как Роксанну, то как Рамону Гонзалес. Меняя шляпки и костюмы, она выбегала на арену все с той же фортепианной улыбкой. О Лукреция, Лукреция, повторял я про себя.