Вивиан Итин - Каан-Кэрэдэ
Подошел Венцек, свистнул. Мускулы под кожей Эрмия нехорошо горели. Он сказал:
— Я возьму автомобиль, съезжу в одно место, через полчаса пришлю за вами. Все равно сегодня вылет задержится: Шрэк не полетит, не проспавшись. Вы можете не спешить. Вероятно, будем ночевать в Москве.
— Gut, gut…
— А меня ты сейчас покатаешь? — напомнила Вероника Петровна, когда он вернулся к ней.
— Да, — ответил Эрмий и у него было ощущение, точно он вынул монету.
Потом подумал, что они видятся в последний раз, — зачем обижать? Он снял с мизинца кольцо с голубым брильянтом, очень ласково надел на палец женщины.
— Вот пусть останется еще эта память.
Вероника Петровна свернула губки: как это так, ведь это она должна быть богатой, а он — он офицер… Ах, все перевернули! Забили ее головку. Не думать! Не думать! Она покачала рукой, любуясь камнем.
Пертерпела — пернесла
Славушку напрасную…
Эрмий взял у шофера руль, потому что боялся, что пьяница наедет на телеграфный столб и потому, что это избавляло его от необходимости «поддерживать разговор».
Навстречу летел теплый ветер, запах полей; поднимавшееся солнце веяло понемногу зной, — утро, как тысячи других, в прекрасных этих краях! Сверкая дюралюминиевым солнцем, подняв крылья, стремительные, как степные кони, стройным рядом стояли аэропланы. Удила толстых витых веревок держали их с двух сторон у железной коновязи. Пойманные пернатые, казалось, были гневны. Далеко, в памяти Эрмия, заклубились дымы, поднялись вздыбленные волны суши, он сказал, глядя вперед:
— Каан-Кэрэдэ!
Она сочла долгом прочитать вслух, чтобы показать, что она не совсем еще забыла иностранные языки:
— Warnemünde.
Эрмий приказал шоферу ехать обратно, за борт-механиками. Он отвязал «Варнемюндэ» и запустил моторы. Теперь он с удовольствием заметил, что она бледнеет, боится. Он засмеялся, помедлил и велел ей сесть рядом, там, где обычно сидел Левберг, подумав, что если оставить ее в каюте, она может разбить окно. В баках самолета осталось всего шестьдесят килограммов горючего, железные бочки бензина тяжко давили землю. На одной из них сидел старик-сторож, дымил собачьей ножкой. Эрмий пристегнул женщину ремнями, потянул рычаг. Легкий самолет взял подъем на 1000 метров в несколько минут.
Эрмий поднимался все выше. Он забыл про женщину. Пьянил прохладный ураган, внизу было мягкое, как зеленые мшистые кочки, дно. Яркие уральские изумруды холмов, темно-зеленые леса. Три реки тремя светлыми поводами держали даль. Он увидел конский волос железнодорожного моста, вспомнил, как одиннадцать лет перед этим он уезжал на запад, навсегда, смотрел, прощаясь, на город сквозь грязное стекло вагона третьего класса. И вот, снова вернулся с востока. Мир! Мир! Мир!..
Женщина завизжала, тронула его за плечо. Тогда он увидел, что ей холодно, что она смешно смотрит прямо перед собой на стрелки приборов и зажимает уши пальцами. Она все время жалась, то в одну, то в другую сторону, как будто она каталась в лодке, по Деме, и кавалеры, сидевшие рядом, расшалились. Не убирая газа, он бросил аэроплан на снижение и взял руль на себя. Самолет, с разбегу, взлетел на крутую гору, на сотню метров. Женщина вцепилась в ручки кресла, поджала ноги. Она кричала и слышала, что крика нет. Вдруг аэроплан перекачнулся, стал падать… — А-а! Холод схватил нижнюю часть ее живота, пополз, как удав, по коже. Она закрыла лицо. Эрмий захохотал, подумал, что теперь сделал все, что надо, и стал быстро снижаться. Он спускался спиралью, следя за красной чертой креномера, креня крылья до предельного угла. Рычаг руля глубины и эйлеронов он держал, по привычке, двумя пальцами левой руки, — в рубцах штурвала, — поглядывая через плечо.
Женщина томилась в головокруженьи, тошнота комом сматывала внутренности. Она взглянула на сжатые губы пилота и внезапно поняла, что он знает все, что она испытывает и поступает так из бессознательного пренебрежения. Даль ее жизни, озаренная неожиданным волшебством надежды, что вот — человек с неба, рыцарь, вырвет ее из плена (как знаменитый Дуглас Фэрбэнкс на ковре-самолете), стала чудовищно безнадежной. Снова будет настоящая жизнь там: города, курорты, театры; других женщин будут любить авиаторы, поэты, богачи, а для нее судьба припасла… Тосика и Мосика!!!
Она испугалась этой дали и, испугавшись, оглянулась. Кругом вертелась близкая бездна. Крылья, словно раскрытые от страха руки, ловили небо и землю. Небо было синее, как ужас, земля — зеленая, как смерть. Вероника взвизгнула, закрыла глаза. Руки поймали какую-то покачивающуюся опору перед собой. Она схватила ее, прижалась всем своим мягким переполненным телом, повисла.
Рычаг, соединенный с рычагом параллельного управления, выскользнул из-под руки Эрмия. Стрелка креномера, хохотнув, прыгнула за красную черту. Пилот обеими руками схватил штурвал, грубо рванул женщину. Аэроплан скользнул на крыло. Эрмий выключил моторы, закрыл доступ бензина. Самолет перешел в пикирующее падение, стремительно набирая скорость. Секунда — и он снова стал управляемым, полетел горизонтально, повинуясь рукам человека; но земля впереди вздулась холмом — творение Эрлика — под брюхом Варнемюндэ затрещали подкосы…
Стыд ударил по голове пилота тупым молотом.
— Позор-ааа-позор!!! — завыло в черепе. — Сломал шасси из-за бабы! Бабы!!.. На глазах у всего миир-р-аа!!!
Крылья «Варнемюндэ» — от толчка опустились, как у Ю13.
Кунь-Коргэн стоял на крыле, бил в бубен и кружился.
Вверху — лысое Небо, внизу — косматая Земля.
Круг и Костер.
Небо звенело, как синий колокол:
— Там-тум — там-тум…
— Черт-черт-черт! как трахнулся — раз чудится такое — такое!
Эрмий подошел к Шрэку, крикнул:
— Как хотите, как хотите: я сейчас же лечу домой! Надоело!..
Он даже не взглянул на дымное озеро Берлина (обманул репортеров и фотографов) и — шоферу в ухо:
— Бремен штрассе 9!
Бросился в лифт, толкнул мальчика.
Этажи. Пять.
— Наконец — наконец — наконец!
Жена обняла его, прижала… Ах, лучше — лучше всех этот поцелуй — как сестры.
— Я так устал — устал — да, совсем устал! Живешь, как солдат — нет своего угла. Вот получу приз — брошу летать.
Она подняла Риту, в голубом-голубом, словно голубой колокольчик.
— Па-па-па-па-па…
— Как хороша, как чудесно хороша жизнь!
Замерев от счастья, он прижал нежное личико к своим губам. Глазки ребенка черные-черные — папины.
Он стал смотреть в них — и — тихо-тихо — они закрыли его мир.
— Эх, русский! — сказал Шрэк.