Эдгар Пенгборн - Дэви
— Не морочь мне голову. Ты же знаешь, что сейчас у всех должно быть удостоверение — ведь идет война
— Война?
Я так привык к толкам о возможной войне с Катскилом, что придал словам стражника не больше значения, чем комариному жужжанию.
— Вчера объявили. Об этом все знают.
— Но я не знаю, сэр. Я заблудился в лесу еще вчера.
— Да, складно болтаешь, — сказал он, и мы пришли к тому, с чего начали.
Если война была объявлена вчера, почему Эмия не сказала мне об этом? А возможно, она и говорила, да я был без памяти…
— Лады, что ты делаешь в своем… как ты назвал это чертово место?
— «Бык и Железов», сэр. Я — дворовый мальчик. Спросите у хозяина, Мистера Джона Робсона. Он — Мистер, да еще и член Городского Совета.
Ничего удивительного, что мои слова его не впечатлили. За Мистера дают полникеля в базарный день. Даже у Эсквайров нет татуировки на плече, а Эсквайр был тем максимум, до которого когда-либо мог дожить старина Джон…
Нога стражника перекатила меня из стороны в сторону, и бок мне прострелило болью.
— Я слыхал, что в Катскиле куча рыжих мерзавцев вроде тебя. Без удостоверения. Перелез через частокол тайком. И несешь какую-то муру о Мистере… Вот еще не хватало, чтобы такой сукин сын учил меня манерам, сопляк, которого ветром сдует. Даже если ты не врешь, тебя стоит взять к ногтю. Отведу-ка я тебя к капитану. Вот там и посмотрим, как тебе поможет твой драгоценный Мистер Как-Его-Там.
Я обозвал его голожопым сыном шлюхи, и теперь, оглядываясь назад, полагаю, что это были как раз те слова, произносить которые ни в коем случае не следовало.
— Ну все, катскилец. Ты наверняка катскильский шпион. Ни один крепостной не станет разговорить с важным членом городского управления в подобном тоне. Встать!
Он тут же сделался непреодолимым препятствием между мной и Эмией, поскольку других препятствий не существовало. И хотя он велел мне встать, его нога все еще прижимала меня к земле. Я схватил ее, дернул, и он полетел кверху задом.
Мою силу обычно недооценивают из-за маленького роста и врожденного бестолкового вида. Бронзовый шлем стражника гулко зазвенел по бревнам изгороди, хрустнула шея, и когда он разлегся на земле, то уже был мертвее некуда.
Когда я потряс его за плечо, голова стражника замоталась, как у тряпичной куклы. Я почувствовал запах смерти — кишки бедняги опорожнились от газов. И ни души поблизости… Я осмотрелся вокруг. Тьма была почти непроницаемой, только в стороне, далеко, тускло горел фонарь. Стук шлема о бревна был не очень громким. Я мог бы перебраться назад через изгородь и удрать навсегда, но я поступил по-другому.
Когда я, глядя на него, опустился на колени, моя вселенная все еще переполнялась одним чувством — голодом по Эмии. Этот голод тянул меня назад. Казалось, между Эмией и покойником была какая-то связь, поскольку, пока я смотрел на тело стражника, мой любовный жезл затвердел, словно мертвец был моим соперником. Черт, я же не разохотившийся олень, которому обязательно нужно обломать рога о другого самца, чтобы подступиться к самке. Не был я и бессердечным. Помню, как думал, что, кроме меня, найдутся и другие люди — жена, дети, друзья, — кого потрясет совершенное мною. Эта смуглая вещь возле моего колена была человеческой рукой, с грязными ногтями, со старым шрамом между большим и указательным пальцем; возможно, еще недавно она играла на мандолине. А теперь была мертва, мертва, как мут, а я был жив и пылал страстью к Эмии. Я ушел, не испытывая никакой ненависти к мертвому стражнику и не слишком сильную — к себе. Я крался по городу, не задумываясь о Божьем Оке, видящем, как учила меня Церковь, каждое наше деяние. Сейчас тогдашнее мое поведение кажется мне любопытным, поскольку в то время я ни в коей мере не был свободным в своих помыслах.
На улице не было никого, кроме стражников, нескольких пьяниц, прогуливающихся парочек и пятидесятицентовых проституток, и всех их я благополучно обошел. В квартале, где располагался «Бык и Железо», не было вообще ни души. В трактире светилось только одно окно — в пивной; я уловил монотонное гудение Старины Джона, убалтывающего какого-то слишком вежливого гостя, которому, наверняка, до смерти хотелось спать. Луна поднялась довольно высоко. Ее лучи поблескивали на листьях дерева, растущего под окном Эмии. Я быстро и бесшумно вскарабкался по нему и перебрался через подоконник.
В лунном свете я видел лишь смутные очертания: стул, темное угловатое пятно — возможно, стол, — и какое-то бледное шевеление поблизости… ой, да это же был я сам, мое отражение в настенном зеркале у окна. Я смотрел, как отражение сбрасывает набедренную повязку и рубаху, как кладет на них пояс с ножом, как, обнаженное, выпрямляется и стоит, точно не в силах сдвинуться с места. Потом Эмия пошевелилась, что-то пробормотала во сне, и я подошел к ней.
Моя фигура загораживала луну. Как только я пошевелился, лунное сияние облило Эмию; она словно засветилась в темноте. Я наклонился над нею и ощутил тепло девичьего тела, а моя рука почувствовала нежную шелковистость ее кожи. Эмия лежала на боку, спиной ко мне. Она была укрыта до пояса сбившейся простыней, потому что ночь была душной, точно летом, когда цветут розы.
Мои пальцы ласково сдвинули простыню еще дальне, едва коснувшись ее бедра. Я дотронулся до гривы темных волос на подушке, до смутно видимых изгибов шеи и плеча, и удивился: как она может спать, когда мое взволнованное сердце так быстро и шумно колотится?.. Я опустился на кровать:
— Эмия, это я, Дэви… Я хочу тебя.
Моя рука побрела по ее телу дальше, в изумлении, ибо даже мои самые яркие грезы никогда не говорили мне о том, насколько нежной кажется девичья кожа пальцам любовника.
— Не пугайся, Эмия, не надо шуметь… Это Дэви.
Мне показалось, что она не проснулась, я почувствовал лишь ее тепло у своего бедра. Но тут же последовало ответное пожатие ее руки, сказавшее мне, что Эмия не испугалась и не рассердилась, потом я раздумывал, не бодрствовала ли она все это время, притворяясь спящей ради смеха или чтобы посмотреть, что я буду делать. А она глядела на меня с подушки и шептала:
— Дэви, ты плохой мальчишка, плохо-ой, зачем, ну зачем ты сегодня опять убежал? На весь день… Ты своенравный и сумасшедший, и что мне теперь с тобой делать? — Она говорила спокойно и тихо, словно и не было ничего особенного в том, что мы вместе лежали в ее постели, совсем обнаженные, в середине ночи, и я гладил ее левую грудь, а потом мои пальцы, осмелев, опустились ниже, а она улыбалась…
Ну-ну, и где же теперь рассуждения прошлой ночи о добродетели и не-целуй-меня-больше? Улетели, точно старые дубовые листья под порывом потерявшего терпение весеннего ветра, ибо я уже целовал ее по-настоящему, пробуя на вкус сладкие губы и язык, покусывая шею, и говорил ей, что раз есть верный путь и неверный путь, то на этот раз мы, черт меня дери, пойдем верным путем, потому что я намерен засадить ей, какого бы дьявола это мне ни стоило…