Александр Мирер - Обсидиановый нож
— А, глупости! Ключи счастья… Почему мы не остановились на амебе? Глупая, детская недальновидность!
— Никто не смог бы остановиться.
— Кто знает? Был у меня период сомнений, Рип, но я легкомыслен и сентиментален. Куча предрассудков! Я слишком любил старика, Риполь. Я говорю о Винере. Знамя, выпавшее из рук, и прочее. И вот что еще. Передать человека по радио — это великолепно, дух захватывает, но зачем, какой будет толк? Мало нам телевизоров? Не передать надо, а создать по образцу, не разрушая его. Оживлять мертвых, дружище. Мгновенно заращивать раны, творить заново глаза, вытекшие из глазниц; ноги, оторванные снарядами и отрезанные машинами. Люди в долгу перед наукой, и наука в долгу перед людьми. Плутоний, напалм, лучи смерти созданы в таких кабинетах. Око за око, зуб за зуб! Я хотел заплатить общий долг ученых.
Бронг ходил по кабинету кругами, не останавливаясь, легким, широким, размашистым шагом, и Василий Васильевич залюбовался им и подумал, что сам он давно так не ходит, и давно уже знакомые дети на бульваре говорят ему: «Здравствуйте, дедушка». Двойник… Боже мой, какой я ему двойник! Месячный отчет, пенсия близко — вот и все мои тревоги. Мелкие заботы, ничтожные дрязги…
— …Не удалось, не вышло — пусть так, но бесполезность — вот это отвратительно! Простой пользы, и той нет… Мой дед был акушер, на прогулках показывал мне тростью — смотри, внук, этот парень родился почти что мертвым. А что умеем мы с вами? Играть в кошки-мышки?
На экране белая эмаль и стеклянные стены лаборатории. И кролики. Без конца кролики. Руки, обезличенные резиновыми перчатками, держат их за уши — мертвых кроликов, живых кроликов, мокрых, сухих, опутанных проводами, испуганных и безразличных. Горят газовые горелки, отражаются огни в лабораторном стекле, и снова рука в хирургической перчатке поднимается над рамкой экрана. Полосатый кот свисает с руки, мокрая шерсть дыбом. Мелькает веселая обезьяна, хохочет, раскачиваясь и выставляя здоровенные клыки…
— …Кошки-мышки, — угрюмо повторил двойник.
До чего похож, какое редкое сходство! Не удивительно, что кассирша приняла Василия Васильевича за актера и провела без билета прямо в ложу. Одна из загадок решилась, к его удовлетворению. Но появились другие. Голос. Актер говорит с экрана его голосом — еще одно совпадение? Тогда как объяснить удивительное чувство тождества ощущений? Встряхивая головой, Поваров убеждал себя, что фильм художественно очень слаб и тема неинтересная. Фантастика! Не любит он фантастику. Не хочет на это смотреть. Не хочет, не верит!
Тщетно. Отчуждение рушилось. Как будто он сам смотрел на себя с экрана захудалого кинотеатрика. Как будто он сам готовился пройти последний путь, признав бесполезным весь труд своей жизни. И говорил, убеждал, втолковывал: «Послушай… Жаль разрушать такой аппарат, не испробовав… Послушай! Другого выхода нет. Использовать его на благо невозможно. Использовать во вред очень легко. Смотри! Подойди к окну, посмотри из-за портьеры — вот они, двое в штатском…»
Василий Васильевич стоит с Риполем у портьеры и смотрит вниз. Напротив, в тени подъезда — двое в штатском, чины Особой канцелярии, и ничего нельзя поделать. Нет спасения. Двадцать лет они работают с Риполем и умеют только транслировать, и ничего больше. Не могут заживить самой малой раны, не могут созидать, нет! Только разрушение сопутствует трансляции…
— Я сам понимаю, шеф, — говорит Риполь. — На чистой науке долго не продержишься. Когда появились… эти?
— Сегодня утром. Завтра они будут здесь и начнут распоряжаться. Будет поздно, Рип. И будет вот что…
Рваная лязгающая музыка стучит за экраном, будто захлопываются тяжелые двери и падают крышки, окованные железом, и барабаны вдалеке тянут дробь тревоги или казни.
Наплыв. Человек в полосатой тюремной одежде валяется на каменном полу. Слышен голос: «Убрать! В „Диадор“ его, мерзавца! Возьмете дубль на воспитание…»
Хохот. Голос договаривает, захлебываясь отвратительным смехом:
— Будет палачом, палачиком… Перевоплощение!
Наплыв. Легковая машина идет по шоссе, водитель курит. В зеркале видно, что далеко позади идет крытый грузовик. В кабине грузовика офицер опускает бинокль и говорит в переговорную трубу:
— Включить. Дистанция триста метров.
Впереди на шоссе водитель исчезает, пустая одежда падает на сиденье. На воротнике рубашки дымится сигарета. Машина вылетает в кювет, переворачивается, горит. Мимо проезжает грузовик, офицер смотрит прямо перед собой, на дорогу.
— …Понятно, Риполь? Проведете процесс. «Диадор» уничтожить, дневники сжечь… Кувалду возьмете в мастерской.
— Не могу, учитель. Я слабодушен, не могу. Пригласите другого ассистента.
— Не выйдет. Я хочу достойно уйти от этой мерзости. Первая проба «Диадора» на человеке в честь Винера. Вы это сделаете с блеском, Рип. Никто другой не справится.
Разговор идет спокойно, на приглушенных тонах. Так же тихо, почти неслышно, откинув голову и закрыв глаза, Риполь отвечает:
— Знаете, что? Идите к черту… учитель.
— Вот как… Дружище Рип, заставить я не могу никого, но вас я могу просить… Не понимаете? А вы знаете, что они сделают с тем, кто уничтожит аппарат? Кого, кроме вас, я пошлю на такой риск? Тюрьма, пытки и дилемма: восстановить аппарат или сгнить заживо? Подумайте, и не надо плакать. Подумайте, взвесьте еще раз. Нынешней ночью Валлон ждет нас обоих. Я уплатил ему за двойной риск, сегодня же он сделает вам пластическую операцию. Все готово — документы, одежда. Будете работать в его клинике. Отвечайте, я жду.
Опять двое сидят в кожаных креслах, и яблоко по-прежнему лежит на столе. Риполь вытирает глаза и складывает платок — внимательно и аккуратно, как было заглажено. Разворачивает, подносит к глазам и опять складывает…
— Идемте, — говорит Бронг. — Пора. Не нужно тянуть. Идемте, Рип. Я приказал поставить приемник и передатчик рядом, чтобы вы могли наблюдать их одновременно.
…В пустом кабинете раздувает ветром занавески, блестит колпачок авторучки, лежащей наискось у бювара, а врачи проходят приемную и спускаются по темной лестнице — Бронг впереди и в двух шагах позади Риполь. Они идут мимо стеклянных дверей по широкому больничному коридору. Сестры в монашеских чепцах встают из-за белых столиков. Они кланяются и смотрят вслед, и с ними смотрит Василий Васильевич. Вместе с сестрами и подслеповатой санитаркой в холщовом халате он смотрит вслед доктору Бронгу и одновременно чувствует, что все эти люди, двери и стеклянные столики смотрят вслед ему — как он идет, чтобы принять то последнее, что ему отмерено в жизни, и пусть это — последнее, но почему это — последнее, и ничего нельзя сделать насовсем, навсегда, а двое идут и идут, и глянцевый линолеум поскрипывает под их каблуками.