Евгений Войскунский - Химера
— Понятно, понятно: раз Штейнберг приезжает, подавай ему яблочный пирог. — Круглов отвязывает от велосипедного багажника туго набитые сумки. — Вот, посмотри.
— Какая тыква! Какие арбузы! — Люба восторженно всплескивает руками. — Какая роскошь!
— А виноград? — Круглов поднимает крупную гроздь. — Хоть сейчас пиши натюрморт в стиле этого… как его… ну, все равно.
Люба принимается разгружать сумки, а Круглов идет на хозяйскую половину двора. Там, в саду, среди груш и яблонь, хлопочет у дымящего очага пожилая женщина в черном, в низко повязанном над бровями платке.
— Марьям-ханум, — обращается к ней Круглов, — доброе утро. Юсуф просит прислать ему свежий чурек.
— Каждый день хочет свежая чурек, — ворчит женщина. — Только свежая чурек любит. И футбол. Хорошо. Я пекла чурек. Шамиль! — зовет она. И велит выскочившему из дома черноглазому подростку: — Идти бахча, нести дедушка чурек.
— Прадедушке, — улыбается Круглов.
— Дедушка, пардедушка — одна и та же, — говорит женщина.
Круглов возвращается к той половине дома, которую снимают Штейнберги. И тут с веранды сбегает Галя, их семилетняя дочка. Она вертится возле Круглова.
— Дядя Юра, ты же обещал! Ну дядя Юра!
— Галочка, я помню. Только давай попозже.
— Ну дядя Юра, — теребит его Галя. — Нехорошо же!
— Галя, — выглядывает из окна кухни Вера Никандровна, — оставь дядю Юру в покое.
— Не оставлю! Дядя Юра обещал научить меня ездить на велосипеде!
— Ладно! — сдается Круглов. — Где твой велосипед? Давай сюда.
Слышно, как Вера Никандровна в кухне говорит Любе:
— Стала совершенно дикой. Носится по улице, дерется с хозяйскими внуками…
— С правнуками! — кричит Галя, залезая на седло велосипеда. — Ну, поехали!
Она энергично крутит педали, Круглов бежит рядом, придерживая велосипед, кренящийся то влево, то вправо.
— Тихо, тихо, Галочка… Куда ты прямо на дерево? Руль поворачивай!
Нелегко приходится Круглову.
— Эй, расступитесь, деревья! — резвится девочка, крутя педалями и беспрерывно звоня. — Мы едем, едем, едем в далекие края!
Она направляется к калитке, и Круглов, бегущий рядом, распахивает ее, оба они вылетают на улицу… Взвизгнув тормозами, резко останавливается подъехавший к дому газик. Из него выскакивает Штейнберг и обрушивается на испуганную Галочку, на ошеломленного Круглова:
— Сволочи! Прямо под колеса! С ума посходили?
Несколько позже Круглов и Штейнберг после завтрака сидят, покуривают, благодушествуют на скамейке под яблоней.
— Все-таки ты мог бы встретить нас, — говорит Круглов. — А то пригласил в гости, а сам — в горы.
— Понимаешь, не мог, — отвечает Штейнберг. — На Донгуз-Оруне потерпела бедствие группа московских альпинистов. Ну и нас срочно подняли под утро, и мы помчались… Работа такая.
— Да, выбрал ты себе… В рогачевском отделе была жизнь поспокойней.
— Лучше сказать: безопасней. Но спокойней мне как раз здесь, в горах. Мы вначале поселились в Теберде. Потом перебрались сюда, в Гаджинку. Нравится тебе Гаджинка?
— Нравится.
— Лучшее место на свете. Отсюда рукой подать до перевалов. Хочешь — на Наур, хочешь — на Клухор, на Донгуз-Орун. Теберда недалеко.
— Да. Красивые места.
— Хочется, Юра, купить тут дом. Человеку нужен свой дом. Но это очень трудно. Продают дома редко и дорого. Получить участок для застройки — еще трудней.
— Ты добьешься. Ты упорный.
— Может, и добьюсь. Спасателей тут ценят. Хотя и не так, как, скажем, завскладами.
— Ну еще бы! Сравнил… Леня, как ты себя чувствуешь?
— Превосходно. А ты? Наладилась у тебя жизнь?
— Если ты называешь жизнью наличие работы и семьи, то — да, наладилась.
— Хочешь знать, что я называю жизнью? — говорит Штейнберг, помолчав. — В расхожем смысле жизнь — ежедневное воспроизводство быта. Но с точки зрения более высокой жизнь — это преодоление трагического одиночества разума.
— Разум — одинок?
— А ты знаешь еще какой-нибудь разум, кроме человеческого? Только не тычь мне под нос дельфинов. Речь идет не об умении ловить рыбу, а о способности создать цивилизацию.
— Разум не обязан непременно что-то создавать.
— Обязан.
— Он может быть нетехническим… нетехнологическим…
— И поэтому не обнаруживает себя? Ау, братья по разуму! Где вы? Нету вас. «Глухо. Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо».
— Леня, ты серьезно считаешь, что мы — одинокий разум во Вселенной? Раньше ты так не считал. Вспомни, мы не раз говорили о множественности населенных миров.
— Мало ли что я думал раньше. Тут, в горах, думается иначе, чем на городском асфальте. Для Вселенной типичны необитаемые миры. Горячая плазма, холодный камень, межзвездная пыль — вот из чего состоит матушка-Вселенная.
— Нет. Еще — порядок, объединяющий все это. Ты классика процитировал, дозволь и мне: «Тихо плавают в тумане хоры стройные светил». Хоры стройные. Кто их выстроил? Не я придумал это выражение: мировой разум.
— Мировой разум! А что же это он так странно распорядился: все широко тиражировано — звезды, планеты, метеориты, — и только разум представлен одним-единственным видом — гомо сапиенс? Не-ет, братец ты мой, это скорее всего не по замыслу твоего мирового разума произошло, а — по ошибке. Случайный сбой. Исключение из правил. Гигантская флюктуация.
— Человечество возникло по ошибке? Знаешь, Ленечка, тебе надо пореже ходить в горы. А то додумаешься до…
— Ладно, ладно. Нам, конечно, трудно, просто невмоготу расстаться с привычной мыслью, что мы, человечество, — венец мироздания, его главная цель.
— Если мировой разум так здорово ошибся, то почему же он просто не сдунет нас с планеты, как пыль?
— А зачем? Человечество и без того ведет дело к самоуничтожению. Вытаптываем, заплевываем среду своего обитания. Ядерной дубиной размахиваем…
— Давай не будем делать из человечества популяцию непроходимых идиотов.
— Согласен, — кивает Штейнберг. — Тем более что мы жаждем его облагодетельствовать. Ладно, вернемся к нашим баранам, то есть к самим себе. Визуально ты за эти два половиной года не изменился нисколько, но я хочу посмотреть твои записи и анализы.
— Анализы — полная норма. А у тебя как?
— Тоже. Ну так что, Юра, давай подготовим материал для публикации. Пора объявляться.
— Леня, — не сразу отвечает Круглов, — может, не стоит торопиться? Мало еще времени прошло.
— Да сколько тебе надо?
— Не знаю… Ну хотя бы лет пять пусть пройдет.
— Боишься? — строго спрашивает Штейнберг.