Джеймс Блэйлок - «Если», 1997 № 07
Фигуры с начисто сожженными лицами бредут на ощупь прочь от Хиросимы, 1945 год.
Еще фигуры — дышат как ни в чем не бывало, сидят аккуратными рядами под треснувшим куполом станции № 1, лица нетронуты, зато мозги обращены в жидкую кашицу под действием спекалина — это совсем недавно…
Лишь один слушатель повернул голову к Лемберт — юноша с широко расставленными фиалковыми глазами, в которых читалась искренняя мука. Лемберт ощутила, что благодарна ему, и начала заново:
— Войны зарождаются задолго до первой ракеты, первой пули и первого копья. В основе войн всегда лежат многие причины — экономические, политические, религиозные, культурные. Однако важным историческим открытием нашего времени является то, что если проследить каждую из этих причин до истока — по сохранившимся записям, по показаниям свидетелей, — если сопоставить все данные, с чем могут справиться только уравнения Раволи, то в конце концов придешь к ключевому, опорному моменту. К одному-единственному событию, или поступку, или личности. Это словно ветвистое дерево: тысячи тысяч развилок, чьих-то разнообразных решений, но где-то был корень, было самое первое «да» или «нет». Именно тут и кроется самое начало войны — и тут же точка, где ее можно предотвратить.
Удивительная особенность нашей работы, — перешла Лемберт к следующему тезису, — состоит в том, как часто выясняется, что опорной фигурой оказывается женщина. Да, когда война вспыхивает, ее ведут мужчины. Мужчины владеют золотом и оружием, вводят пошлины, правила судоходства и религиозные ограничения, что в последнем счете ведет к войне. Мужчины командуют другими мужчинами, теми, кто выходит на поля сражений. Но мужчины — всего-навсего мужчины. Они действуют в переломных точках истории, однако зачастую к действиям их так или иначе побуждают те, кого они любят. Женщина. Ребенок. Допустим, женщина стала тем пассивным грузом, который мужчина взвалил на себя и тем самым нарушил собственное равновесие. А значит, именно она, а не он, — та развилка, где вероятности разветвились и зародилась война…
Юноша с фиалковыми глазами смотрел на Лемберт неотрывно. Она нарочно замолкла, чтобы заставить его взглянуть на квадраты, — ведь именно за тем их всех сюда и привели, — а сама наблюдала за ним. Способный страдать и сострадать, способный почувствовать сердцем, что значит война, он может оказаться достойным кандидатом на работу в отделе, — конечно, по завершении предварительного курса. Чем-то он слегка напоминал ей Калхейна. Который сейчас, сию минуту, пользуясь правами начальника, не стал тратить драгоценное время на лекции, а предпочел провести беседу с новой заложницей.
Лемберт подавила в себе приступ зависти. Ревновать недостойно и недальновидно. Она не забыла, какое впечатление произвело на нее зрелище человеческих страданий, когда она была еще кандидатом на должность, какое влияние это зрелище оказало. Ей месяцами снились кошмарные сны. Она искренне считала тот день поворотным в своей судьбе, разделительной чертой, за которой ей никогда уже не стать прежней. Как можно быть прежней, если ей показали бездны, куда человечество сползло бы, не вмешайся Церковь святых заложников и Всемирное единение! Выжженные глазницы, расплющенные конечности, и в завершение всего генерал, восторгающийся с вершины холма: «Как мне по сердцу руки и ноги врага, взлетающие в воздух порознь!..» Это потрясало, да и должно было потрясти — зачем же иначе проводить предварительную ориентацию?
Юноша с фиалковыми глазами плакал. Лемберт поймала себя на желании спуститься с кафедры, подойти к нему, обнять за плечи и прижать его голову к себе… но почему? Из-за его способности к состраданию или фиалковых глаз?
Открыв глаза, Анна увидела склонившегося над ней Сатану.
Голова его была обрита, и он носил странные одежды безобразного сине-зеленого цвета. Щеки у него были заляпаны краской, а в одном ухе блестела и покачивалась какая-то железка. Анна осенила себя крестным знамением.
— Приветствую вас! — произнес Сатана нечеловеческим голосом.
Она попыталась сесть: если это предвестие вечных мук, негоже встречать их распластанной. Сердце поднялось к горлу. Но едва она села, зрение вернулось в норму, и она различила Князя тьмы с полной ясностью. Глаза чуть не выскочили из орбит: он выглядел совсем как человек. Накрашенный, безобразно одетый, увешанный какими-то железными коробками, — вероятно, орудиями зла, — но человек!
— Меня зовут Калхейн, — заявил он.
Человек! Мужчина! А уж она видывала мужчин: епископов, дворян, лорда-канцлера Уолси. Она одержала верх над Генрихом, владыкой Англии и Франции, Защитником веры2.
— Не бойтесь, госпожа Болейн. Я хочу объяснить вам, где вы находитесь и как сюда попали.
Она заметила, что голос исходит не изо рта, хотя губы и шевелятся, а из коробочки, подвешенной на шее. Как это понимать? Может, демон поселился в коробочке? Затем она осознала еще кое-что — и уцепилась за эту мысль, как за единственно понятную.
— Не называйте меня госпожой Болейн. Обращайтесь ко мне «ваша светлость». Я же королева…3
Какой-то зайчик мелькнул в глубине его глаз, окончательно убедив ее, что перед ней смертный мужчина. Она умела разгадывать чувства мужчин по глазам. Однако как прочесть вот эти глаза? Что выражает его взгляд — жалость? Или восхищение?
Она решила встать, оттолкнуться от низкого ложа и встать. Ложе было резное, из добротного английского дуба. Стены отделаны панелями темного дерева и увешаны расшитыми шерстяными гобеленами. Сквозь мелкий переплет окон лился яркий свет, падая на резные стулья и стол, на вместительный резной сундук. На столе — несессер для письменных принадлежностей и лютня. Чуть успокоившись, Анна одернула тяжелую ночную рубашку и поднялась на ноги.
Мужчина, до того сидевший на низкой скамеечке, встал тоже и оказался выше Генриха, — а она никогда не встречала никого более рослого, чем Генрих, — и к тому же превосходно сложенным. Кто же он — солдат? Страх полыхнул заново и заставил поднести руку к гортани. Зачем он так уставился на нее, на нее и на ее горло? Может быть, он палач? Может быть, она под арестом, опоена каким-то зельем и тайно доставлена в лондонский Тауэр? Кто-то выдвинул против нее какие-то обвинения? Или Генрих настолько разочарован ею, не принесшей ему сына, что решил избавиться от нее незамедлительно?
Ступая как можно ровнее, Анна подошла к окну. Сверкало солнце — но моста Тауэр-бридж за окном не оказалось. Не оказалось и Темзы, а за ней остроконечных крыш Гринвичского дворца. Вместо них взору предстало нечто напоминающее двор, где тихо урчали какие-то исполинские железные звери. Там была и трава, а на ней молодые мужчины и женщины, совершенно нагие, подпрыгивали, махая руками, бегали на месте, потели — и улыбались, словно не отдавая себе отчета, что ничем не прикрыты. Или все они сошли с ума?