Антуан Шоллье - Саргассово море
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пахнуло теплым ветром. Я лежал на опушке померанцевой рощи; в синеве моря вырисовывался черным пятном риф; с глухим рокотом разбивались волны морского прибоя о скалы побережья.
В этот час морской прилив создал между мной и «Икаром» водяную преграду. Как капризно наше воображение!
Теперь мне казалось, что этого достаточно, чтобы изгнать из моей головы воспоминания о прошлом. Аполлония снова обрела меня, как только я сделал несколько шагов по ее берегу.
Я чувствовал себя усталым, — я только что затратил много физических усилий, а в последнее время я отвык от мускульной работы. С наслаждением я растянулся на траве в нескольких метрах от аллеи могил и погрузился в полузабытье; пряные запахи тропической листвы опьянили меня. Жужжание пчел, собирающих мед, усыпляло меня однотонностью звуков; солнечный луч, проскользнувший сквозь листву, маленькими зайчиками танцевал близ меня, как золотое пятно на изумрудном лугу; можно было подумать, что это фантастическая бабочка порхает по стебелькам трав, не сгибая их; я следил глазами за всеми его эволюциями. Оно приближалось ко мне, и вдруг оно необычайно выросло: чешуйчатое тело вытянулось, согнулось, приняло очертание женской фигуры; крылья сузились, превратились в две длинные белые руки, очень стройные, очень тонкие… Это женщина, — лица ее я еще не вижу, — она мелькает между стеблями трав. Но вот ее фигура отделяется от лиственной завесы, опускается ко мне. Она совсем близко; благоухающие длинные волосы щекочут мою грудь, я ее узнаю; это Тозе. И вот ее голова уже покоится на моем плече, это Тозе обвивает свои руки вокруг моей шеи; ее губы шепчут:
— Я люблю тебя, Главкос!
Что это — сон или греза? Нет, маленькая аполлонианка в самом деле здесь, я смотрю в ее глаза, сначала смущенные, потом вдруг неподвижные, доверчивые и спокойные под моим удивленным взглядом.
— Я люблю тебя, Главкос! — повторяет она вполголоса, — с того самого вечера, когда, помнишь, ты обнял меня в аллее могил… Я часто возвращаюсь к камню, где мы сидели вдвоем, я мечтаю о том, про что ты мне рассказывал: мне кажется, что твои слова еще и сейчас звучат там в воздухе; никто не говорил со мной так. Я вся в волнении, часто я с удивлением замечаю, что хочу, чтобы ты был рядом со мной, а, между тем, в тот день, когда я заметила тебя с Хрисанфом, я убежала, сама не знаю почему; сердце мое трепетало, и в глазах выступили слезы. Главное, ты так хорошо понял мое волнение, объясни же маленькой Тозе, почему она так странно поступает?
Я приподнял с ее лица длинные волосы, за которыми она боязливо скрывалась.
— Маленькая Тозе, — сказал я, — сама того не зная, ты лучше всякого психолога сама все объяснила, когда прошептала мне о любви: твое волнение, твои сомнения, все это отражения порывов твоего сердца, трепещущего от тоски в своей любви ко мне. Не прячь своего лица, не отворачивай глаз; в твоем чувстве нет ничего недостойного, никакого повода для стыда. Перестань бояться тех далей, куда я тебя зову. Не говорила ли ты мне, что чувствуешь иногда, как необходимо тебе прислониться к дружескому плечу! А я, ведь, я уж говорил тебе, что всегда готов поддержать тебя, всегда готов дать опору твоей очаровательной головке! Я тоже, моя маленькая, дорогая аполлонианка, часто вспоминаю о том чудесном вечере, когда луна осветила нас вместе своим серебряным лучом: я страдал, когда ты убегала при моем приближении; я жажду снова почувствовать твое тело у моей груди, вдыхать аромат твоих волос, потому что я люблю тебя, маленькая Тозе!
И я обнял дрожащей рукой ее плечи, ее голова спряталась у меня на груди, и я целовал ее волосы. Но конвульсивное рыдание сотрясло все мое тело. И это сердце, которое должно было забыть аполлонийские законы, я чувствовал, как безумно колотилось это сердце рядом с моей грудью. Эта маленькая взволнованная девушка подчинилась извечному инстинкту, восторжествовавшему над цепями, которые наложила на него цивилизация ее отечества.
Неужели страсть, так всецело меня охватившая, совершила чудо? Я понимал ее теперь, такую родственную греческим девам; это подруга Ифигении, Навзикаи. О, сильфида гомеровских лесов! И, наклонившись к ней, я почувствовал, как в моих жилах загорелось жгучее пламя извечного вожделения.
Осторожно взял я в свои руки ее склоненную голову и, приподняв, приблизил ее губы к моим. Она покорно подчинилась моему порыву, ее губы загорелись, ее руки обвили мою шею, и в первый раз статуя вышла из своего мраморного бесстрастия.
И вдруг, когда я крепче прижал ее, тело ее стало неподатливым, руки вытянулись, и, отталкивая меня, она отвернула от меня лицо:
— Нет, оставь меня, Главкос, — прошептала она, — наша привязанность уже кажется мне слабостью, недостойной нашего разума, хотя бы мы и почерпнули в ней радость глубокую. Я боюсь, что если ее осквернят бесстыдные чувства, она утратит для меня всю прелесть, которую я в ней нашла. Я потрясена тем, что ты пробудил во мне, я не подозревала о существовании такой чувственности, наше племя смотрит на нее, как на извращенность, глубокое отвращение охватывает меня уже при одной мысли, что я могла бы поддаться ей; не будем принижать себя, отдаваясь во власть позорящей нас страсти; нет, оставь меня, Главкос, оставь!
С бесконечной нежностью пытался я согнуть ее руки, которые напряглись, чтобы оттолкнуть мои плечи.
— Тозе, дитя мое, милая, неужели тебе неприятно то, что ты открыла в себе самой? Подумай что именно я открыл тебе непреложный лик твоей души, остававшийся в тебе неизвестным. Верь же мне! Все, что ты вообразила себе, все это пустые призраки, и я мечтаю освободить тебя от суеверий боязни любви… Ее навязала тебе преувеличенно головная культура твоего отечества.
Ласки мои не достигали цели. Она непреклонно отталкивала меня своими напряженными руками; она была воплощением отрицания. Качая головой, она с мольбой повторяла:
— Нет, оставь меня, Главкос, оставь меня!
Были ли то кокетство или стыдливость, — как бы то ни было, ее сопротивление разжигало мою страсть, и я старался насильно прильнуть к ее губам. Она слабо вскрикнула, и в моих объятиях оказалось безжизненное тело; эта слабость протрезвила меня. Из ее глаз катились крупные слезы. Я помог ей подняться. Она стояла неподвижно, не решаясь взглянуть на меня, я чувствовал себя в самом нелепом положении, меня внезапно охватил гнев, и я закричал ей:
— Уйди, Тозе, я думал, что ты можешь понять красоту любви, но твой мозг слишком изуродован нелепыми аполлонийскими обычаями; я уже надеялся, что когда-нибудь ты сумеешь вкусить полную чашу наивысшего опьянения. Мы слишком чужды друг другу, уходи, я тебя ненавижу!