Андрей Егоров - Когда закончилась нефть
— Говорите, господин первый комиссар!
— Масун! Я вижу крест. Я вижу четыре луча и кольцо, объединяющее их. Я не знаю, что это значит, но я стою перед этим прекрасным символом на коленях, потому что уважаю обычаи твоего народа, веру твоего народа и надежду твоего народа.
Ничего не произошло. Не раздался свист лезвия, не щелкнули челюсти. Масун выдержал небольшую паузу и сказал так, будто русский его родной:
— Пойдем?
* * *Дорога от Храма до Дворца Правителей заняла несколько минут, а церемония во Дворце и того меньше. Договор ждал меня там уже подписанный, правитель не счел меня достойным аудиенции.
Завтра — домой, но я должен спросить. Договор в миссии, и, что бы я ни натворил — это уже мое личное дело…
— Масун, почему вы убили Фрица?
С тех пор как мы покинули Храм, Масун перестал натянуто улыбаться и как-то уже не смахивал на нелюбимого дядюшку. Он рассказывал мне анекдоты и смеялся над моими, он предложил познакомить меня со своей семьей, которая вот-вот должна была прилететь в столицу… Я стал все реже думать об анатомии человека. Сейчас снова мелькнули клыки, но тут же исчезли…
— Ты можешь знать. Ты понял. А Гейман не понял. Он стоял на коленях перед алтарем и не видел его. Он смотрел на четыре луча, на круг, замыкавший их в единство добра и зла, внешнего и внутреннего, отчаяние и надежду, на колонну судьбы, которая пролегает через храм с запада на восток… Он долго стоял, ничего не говорил, а потом спросил, с какой стороны от вентиля наш алтарь. Воин не может поступить иначе, когда слышит такое оскорбление.
— С какой стороны от вентиля? — Нормальный вопрос, я чуть было не задал его, правда, в более грубой форме… Все-таки Фриц был дипломатом в четвертом поколении, а я вполне мог бы быть нефтяником. У нефтяников трудно с почтительностью. Мой дед часто выходил курить у теперь совершенно безопасной компрессорной станции. Когда он думал, что его никто не видит, он тихонько гладил уже навсегда пустую трубу и что-то шептал… Наверное, он тоже мечтал, чтобы от поворота вентиля что-то зависело…
— Масун, а вы едите мясо?
Снова показались клыки Масуна, а через миг на его лице появилась настоящая улыбка.
— Кроты. Я тебя обязательно угощу, поверь, ничего вкуснее ты не ел. В столице — стада самых жирных кротов в стране.
Андрей Буторин
УРОЧИЩЕ ОГНЕННЫХ ДУХОВ
Паровоз, вяло шевеля колесными дышлами, устало отфыркивался, окутывая перрон клубами пара. Поезд почти остановился, а мне все еще казалось, что он прибыл с одной только целью: уничтожить меня. Подмять, раздавить, изрубить тяжеленными ножами-колесами.
Наверное, эта глупая фантазия посетила мою голову оттого, что я в принципе отвык от поездов. А к паровозу в роли локомотива вряд ли уже и привыкну. Он представлялся нелепым и жутким, словно оживший динозавр. Может, именно из-за этого и сам поезд вызывал во мне чувство невольного отторжения. Глупо, конечно. Учитывая, что это была не длинная железная гусеница из воспоминаний молодости, а всего лишь куцый огрызок: за паровозным тендером пристроилось всего три вагона — два пассажирских и крытый грузовой. Все они, потрепанные и грязные, выглядели очень старыми. Да и откуда взяться новым? Последние двадцать лет все мы донашивали то, что осталось от лучших времен.
Второй вагон удивил меня решетками на окнах: ржавыми арматурными прутьями, приваренными явно наспех, вкривь и вкось. Но тут в головном вагоне открылась дверь, и мое внимание переключилось на человека, быстро спустившегося на перрон.
Навскидку он выглядел моим ровесником, вряд ли ему перевалило за пятьдесят. Хотя волос он растерял куда больше моего и посверкивал теперь загорелой лысиной под нежаркими лучами заполярного солнца. Остатки прически густо приправила седина. Седыми были и жидкие усики под длинным, слегка искривленным носом. Одет мужчина был в потертую кожаную тужурку, чем вызвал невольное сравнение с большевистскими комиссарами из старых фильмов. Впечатление усиливала пистолетная кобура, пристегнутая к туго затянутому поверх куртки ремню. Ниже наряд был вполне современным: камуфляжные штаны, заправленные в высокие ботинки армейского образца.
Мужчина огляделся, остановил на мне взгляд и неуверенно кивнул. Я кивнул в ответ и подошел к нему.
Голос у мужчины оказался густым и мягким. Эдаким, как писали в романах, бархатным.
— Иван Игоревич? — спросил «комиссар». Я снова кивнул. Он протянул руку. Ладонь, против моих ожиданий, оказалась твердой, шершаво-мозолистой. — Приятно наконец познакомиться лично. Профессор Губкин.
— Здравствуйте, Василий Артемович, — сказал я. — Мне тоже приятно.
Пожалуй, я не кривил душой. Мой заочный знакомый при личной встрече и впрямь показался мне приятным человеком. Помимо голоса, подкупали еще и глаза: голубовато-серые, умные, без той пренебрежительной снисходительности во взгляде, что зачастую присутствовала у людей высокого положения при вынужденном общении с «плебсом».
На перрон вышли три офицера. Не глядя на нас, двое из них направились ко второму вагону. Лишь один, лет сорока, высокий и плотный, остановился рядом. На нем была полевая камуфляжная форма с полковничьими погонами. Подчеркнуто не замечая меня, он козырнул Губкину:
— Прикажете начинать разгрузку, Василий Артемович?
— Познакомьтесь, — положил мне ладонь на плечо Губкин. — Это наш проводник, Иван Игоревич Фастов.
Я потянул было руку, но военный вновь козырнул:
— Полковник Дубасов.
Он смотрел вроде бы на меня, но взгляд его настолько явно фокусировался где-то за моей спиной, что я ощутил себя прозрачным. Впрочем, полковник быстро перевел взгляд на Губкина и снова спросил:
— Прикажете разгружать?
Профессор покрутил головой и обратился ко мне:
— Где озеро?
— С той стороны. — Показал я на вагон. — Совсем рядом.
— Отсюда можно отчалить?
— Вполне, — кивнул я.
— Начинайте, — сказал Губкин полковнику. Тот, козырнув, зашагал вдоль вагона, а профессор вытянул ладонь в сторону открытого тамбура: — Прошу ко мне.
* * *В профессорском купе было уютно. Во мне что-то сладко, ностальгически шевельнулось: прежде я любил ездить в поездах, правда, довольствуясь чаще плацкартными местами.
Губкин сел на мягкую бордовую полку, указав на сиденье напротив. Я присел и, внезапно почувствовав робость, стал теребить выцветшую грязно-желтую занавеску. За пыльным стеклом виднелось приземистое, такое же грязно-желтое, здание нашего вокзальчика, где размещалась моя так называемая школа, где жиля сам, и где обитало еще пять семей, не имеющих возможности построить собственный дом.