Василий Головачев - Сборник "Этические уравнения"
Иван снова подпрыгнул, вымещая на теле растерянность и злость, и в этот момент в комнату без стука вошла мать.
– Ваня! – прошептала она, схватившись рукой за горло. – Прости, что без разрешения, мне показалось... ты прыгал?! Ты уже не... что с тобой?
Иван обнял ее за плечи, привлек к себе.
– Все в порядке, мам, не пугайся. Я скрывал от тебя, боялся проговориться раньше времени... просто я тренировался, лечился, и... нога начала понемногу сгибаться.
Признание звучало фальшиво, но мать поверила.
Два дня Иван скрывал от всех свое физическое превосходство и мучительно размышлял, что делать дальше. Старые переживания, свойственные ему в «доисправленной» жизни, вернулись вновь, но теперь он решил их иначе: комплекс неполноценности превратился в комплекс превосходства и мучительное нежелание возвращаться к прежней жизни. Душа Ивана превратилась в ад, где добродетель боролась с низменными сторонами личности, и он все чаще ловил себя на успокаивающей мысли, что ничего плохого не случится, если он останется «суперменом», просто придется жить тихо и по возможности не проявлять своего превосходства. Омар Хайям со своими нравоучениями типа:
Ад и рай – в небесах, утверждали ханжи.
Я, в себя заглянув, убедился во лжи.
Ад и рай – не круги во дворце Мирозданья,
Ад и рай – это две половины души —
заглох совсем.
Конечно, оставался еще волейбол. Ивана тянуло на площадку все сильней и сильней, знания и возможности требовали отдачи, выхода в реальность, но показать себя в игре современников – значило раскрыть инкогнито, расшифровать себя неизвестному наблюдателю, который когда-то выявил его среди болельщиков, и тогда о нем вспомнят там, в будущем, и вернутся, чтобы исправить недосмотр... Иван приказал себе забыть не только о волейболе трехтысячного года, но и вообще о существовании этой игры, и решился на бегство, хотя бы временное, из города, в глубине души сознавая, что способов бегства от самого себя не существует.
На третий день борьбы с самим собой, притворяясь хромым, он заявился в деканат и отпросился на две недели для «лечения на море», придумав какую-то «чудодейственную» бальнеолечебницу под Одессой. Декан дал разрешение, не задав ни одного вопроса, чем облегчил мучения Ивана, и сомнения беглеца разрешились сами собой.
Вернувшись домой, он сочинил матери «командировку», с удивлением прислушиваясь к себе: лгать становилось все легче, язык произносил ложь, почти не запинаясь. Уложив вещи в спортивную сумку, позвонил на вокзал, узнал, когда отходит поезд на юг, в сторону Одессы, и полчаса унимал сердце, понимая, что возврата к прежней жизни нет: он уже переступил невидимую черту, отделяющую совесть от цинизма.
Но он недооценил своего прежнего «я». В троллейбусе нахлынули воспоминания, навалилось душное, жаркое чувство утраты, болезненного смятения, неуютной потери смысла жизни, пришлось сойти за три остановки до вокзала, пряча пылающее лицо от любопытных взоров окружающих.
– Ваня! – позвал вдруг кто-то с другой стороны улицы, выходящей прямо на набережную. Голос был мужской и знакомый, но Иван не хотел ни с кем разговаривать и с ходу свернул в дыру в заборе: справа шла стройка двенадцатиэтажного жилого дома.
Его окликнули еще раз, пришлось прибавить ходу. Иван обошел штабель кирпичей, нырнул в подъезд и, не останавливаясь, одним духом, словно убегая не от настырного знакомого, а от самого себя, поднялся на самый верх здания. Никто его не остановил, принимая то ли за проверяющего, то ли за члена кооператива дома. Двенадцатый и одиннадцатый этажи еще достраивались, и он вышел на балкон десятого, выходящий на улицу и реку за ней. Внизу шел нескончаемый плотный поток пешеходов, не обращавших внимания на привычный пейзаж стройки, равнодушный ко всему, что происходит вне данного отрезка маршрута и конкретной цели бытия.
Иван поставил сумку на пол балкона и бездумно уставился в пропасть, распахнутую обрывом проспекта. Не хотелось ни думать, ни двигаться, ни стремиться к чему-то, жизнь тягуче двигалась мимо, аморфная и не затрагивающая сознание, раздражающее нервы стремление к цели растворилось в умиротворении принятого исподволь решения, как облако пара в воздухе...
Сколько времени он так простоял – не помнил.
Очнулся, как от толчка, хотя никого рядом не было. Взгляда вверх было достаточно, чтобы понять – случилось непредвиденное, грозящее отнять многие жизни тех, кто шел сейчас под стеной здания по своим неотложным делам: четырехсоткилограммовая плита перекрытия, как в замедленной киносъемке, соскользнула с края крыши, пробила ограждения лесов и зависла на мгновение, задержавшись за железную штангу, чтобы затем рухнуть вниз с высоты в тридцать метров.
«Сейчас грохнется!» – сказал кто-то чужой внутри Ивана, хотя мозг, натренированный на мгновенную реакцию в трехтысячном году, уже рассчитал варианты вмешательства, способность изменить реальность события. Требовалось немногое: по-волейбольному прыгнуть с балкона вперед и вверх и «заблокировать» плиту так, чтобы результирующий вектор ее последующего падения уперся в реку. Все. И сделать это мог только один человек в мире – Иван Погуляй, с его новыми «сверхчеловеческими», по оценке современников, возможностями.
«Не делай глупости, – шепнул ему внутренний голос. – Никто не знает, что ты это можешь, никто никогда не догадается, ты не виноват, что техника безопасности здесь не сработала. Ты для этого ушел из дома? Только жить начинаешь по-человечески...»
Мгновение истекло. Плита сорвалась с железной стойки лесов.
«Если бы еще была возможность уцелеть самому, – добавил внутренний голос, – а то ведь разобьешься в лепешку!..»
В следующее мгновение Иван прыгнул, как никогда не прыгал даже во время прошедших Игр, вытянул руки, безошибочно встретил плиту в нужной точке и направил ее по дуге в реку, тем самым «заблокировав» чью-то смерть...
И в этот момент что-то произошло. Мир вокруг исчез. Иван оказался внутри серого кокона с дымчатыми стенами. Из стены вышел человек и оказался Устюжиным, тренером «Буревестника».
С минуту они смотрели друг на друга. Потом Иван кивнул:
– Я так и думал, что вы и есть наблюдатель.
– Вы правы. – В глазах Устюжина появилось сложное выражение вины, горечи и холодной жестокости. – Итак, Иван Михайлович, вы вернулись. Поговорим?
– Поговорим, – согласился Иван. – Хотя я в глупейшем положении. Как случилось, что меня вернули с памятью?
Устюжин помрачнел, глаза у него и вовсе сделались, как у больного без надежды на выздоровление, тоскливыми и всепонимающими.