Василий Гигевич - Помни о доме своем, грешник
Или хотя бы объяснить.
Я иногда завидовал верующим, тем же пифагорийцам,[22] однако я даже за цифру не мог ухватиться, — неумолимо, помимо моей воли и желания, у меня складывалось впечатление, что основа всего существующего — движение чего-то, без начала и без конца, без смысла и логики.
Зачем, ради чего это движение чего-то?
Я знал, что с такими мыслями нельзя соглашаться, об этом не следует даже думать, однако все это было, как у самоубийцы, которого своя особая логика приводит наконец к трагическому выводу…
Человек для меня, как что-то одно целое, распадался, как распадается при увеличении любой материальный предмет: прозрачная блестящая неподвижная капля воды, которая до сих пор радовала глаз, оказывается наполненной подвижными микробами, и такую воду — бр-р, даже представить трудно! — мы пьем и радуемся, розово-умилительное личико любимого или любимой под пристальным взглядом становится пористым, и на нем, присмотрись, — такое увидишь… Все, к чему мы присматриваемся более пристально, приобретает иной облик, наполняется иным смыслом, о котором до сих пор, бывало, и не задумывались, и тогда начинаем понимать многое, над чем, счастливые в незнании, презрительно посмеивались.
В бесконечной погоне за познанием мы незаметно теряем какие-то главные истины, то простое и неуловимое, что должно быть в сознании человека, что дает ему надежду и радость, что объединяет людей в одно целое, без чего не только человек, но и все человечество не сумеет существовать и в любое мгновение может запросто испепелить себя бомбами…
Какой же ценой дается нам познание?
Не слишком ли дорого мы платим?
Я суетился до тех пор, пока и аксиомы вместе с мировыми постоянными, мои дрожащие сигнальные огни в тумане незнания и сомнения, не расплывались, не исчезали совсем, и я чувствовал, что передо мной — пустота, наполненная хаосом, и я абсолютно ничего не знаю.
Как о себе, так и об этом огромном мире, окружающем меня.
Тогда я догадывался, что рабочий день заканчивается и пора вылезать из сетей, в которые я сам себя ежедневно загоняю, с каждым днем все больше и больше, и может случиться, что однажды я совсем не сумею выкарабкаться из этих сетей.
И тогда я буду похож на житивскую Тэклю, которая каждое утро с узелком за спиной плелась из Житива на автобусную остановку. Она первой садилась в автобус и ехала в Березово. Там она весь день бродила по улицам, по знаменитому березовскому базару и, размахивая перед собой рукой, все говорила и говорила, правильно и логично, и тот же березовец или чужой человек, не знавшие Тэклю, но имевшие доброе сердце, хотя и впервые ее видевшие, случалось, затевали с Тэклей длинную беседу, даже спорили, пока неожиданно у них не отнимался язык и они долго, не веря глазам, смотрели на Тэклю, а потом, спохватившись и всучив Тэкле в руки что могли всучить: булку хлеба, батон, а то и копейки, молча отходили, а Тэкля шла дальше только ей известными кругами, которые к концу дня непременно выводили ее на автобусную площадь, где она опять садилась в автобус, как и обычно — без билета, ибо ее давным-давно знали все водители и контролерши, и снова возвращалась она в свою хату, где никто ее не ждал: ни сынок, который болтался где-то по свету, ни невестухна. Так продолжалось изо дня в день: и белой морозной зимой, когда от холода и пронизывающего ветра стыло в груди, и сырой промозглой осенью, и в весеннюю грязь, и душным пыльным летом, без выходных, без проходных, будто нанявшись, выполняла свой долг Тэкля, и неизвестно, что лежало в ее черном узелке, которого она никогда не снимала с плеча, как говорили житивцы, только Бог да соседи знали, как жила Тэкля в той крохотной пошатнувшейся избушке на окраине Житива, и еще говорили житивцы, что тот же Бог и хранит, оберегает ее, как единственный глаз, другой человек на ее месте давно бы в земле лежал, а она вон живет и живет, который уже год: и в грязь, и в слякоть, и в холод адский — когда ни выйдешь к автобусной остановке, непременно встретишь Тэклю с узелком за спиной: с прозрачным, как бумажный лист, лицом, еще более согбенную под загадочным узелком, неизменную со своим монологом о полицае Картавешке и сыночке-первенце, которого тот убил…
Однако хотя рассказывала Тэкля то, о чем говорили обычно и другие люди, хотя стремились вести себя так, как и другие себя ведут, все же какая-то невидимая грозная граница пролегла между ней и людьми, которые хотя и не избегали ее, и понять не могли…
Я видел, как потихоньку расходились сотрудники лаборатории, кто куда: к женам, в магазины, в детсады за неугомонной ребятней, на долгожданные свидания — они разлетались из института, как утренние пчелы из улья. Оставшись один, я начинал выключать свет в лаборатории, где, окутанные вечерними сумерками, остывали нагревшиеся за день приборы — они сливались с сумерками, растворялись, и казалось, что не только перед моими глазами, но и во всем мире нет ничего, что всё вместе: и я, и приборы, и институт, и огромный многоэтажный шумный город — всё куда-то беззвучно уплывает, в ту черную неизвестность, из которой никогда не будет возврата, словно из загадочной космической дыры, о которой часто рассказывал мне Олешников…
Спешить было некуда, не к кому было возвращаться — и я неподвижно сидел в сумерках за своим рабочим столом, ловя последние мгновения дня.
Безо всякой на то причины мне вспоминалось Житиво, детство, которое, казалось, было рядом со мной — как будто вчера я видел маленького, стриженого босоногого мальчугана, который сидит на берегу Житивки с удочкой и поплавка уже, как ни вглядывается в темную воду, не видит, и поэтому пора ему подниматься и лугом идти домой, оставляя за спиной белесые кусты ольхи, Житивку, в которой и сегодня не удалось поймать загадочную, никогда никем не виданную рыбину…
Почему я так люблю вечерние сумерки — эту прозрачную влекущую размытость в очертаниях деревьев, кустов, строений, лиц?.. Почему люблю я седоватую прядку тумана, слоящегося над речушкой, из которого когда-то, словно из далекого мира, слышал я протяжно-напевное и непринужденное, что по словечку слагалось столетиями, что передавалось из уст в уста и к чему еще не успели дорваться боевые гениальные композиторы-обработчики:
Дзе ты быў, мой мiленькi,
Дзе ты быў?..
Почему люблю я тусклый блеск росы, что внезапно выпадает на траву и холодит босые ноги, почему люблю последнюю малиновую полоску заката за Житивом, последний светлый прощальный проблеск неба и первую зорьку, что ровным светом свечи внезапно и незаметно — как ни лови этот миг, ни за что не поймаешь — тихо появляется вверху, будто добрый знак, будто намек на те изменения, что вот-вот произойдут вокруг, может быть, и в твоей жизни тоже, и уже совсем неважно когда, об этом даже не задумываешься в тот тихий час: сегодня, завтра или послезавтра, а может, даже и за тем последним порогом, — как хочется в это верить, но наука не позволяет! — которого все люди почему-то боятся.