Урсула Ле Гуин - Обширней и медлительней империй (сборник)
Я уже успел позабыть, какой въедливой умеет быть моя ласковая матушка, напрочь позабыл, что она тоже ученая и не лыком шита. Мне пришлось как следует потрудиться, пытаясь объяснить ей необъяснимое.
– Итак, – сухо резюмировала она мое сообщение, – ты и сам не имеешь представления, как это действует.
– Верно, – признал я. – Мы пока не понимаем, что происходит при переносе. Знаем только, что если помещаешь мышь в камеру номер один и создаешь поле, то – как правило – она тут же окажется в камере номер два, живая и невредимая. Вместе с клеткой, если только перед опытом мы не забыли посадить ее в клетку. Обычно забываем. Мыши у нас там шастают повсюду.
– А что такое «мышь»? – вмешался вдруг Утренний мальчуган из Третьего седорету, до сих пор тихо и внимательно слушавший то, что казалось ему похожим на удивительную новую сказку.
– А! – улыбнулся я, чуток смущенный. Я уже успел забыть, что на Удане не знают мышей, а крысы здесь – зубастые демоны, закадычные враги нарисованного кота. – Крохотный, милый, пушистый зверек, – пояснил я. – Родом с планеты, где родилась твоя бабушка Исако. Мыши – лучшие друзья ученых. Они путешествуют по всем известным мирам.
– На маленьких-маленьких корабликах? – с надеждой спросил малыш.
– Чаще все же на больших, – ответил я. И малыш, удовлетворенно кивнув, умчался прочь.
– Хидео, – начала моя мать, мгновенно перескакивая с одной темы на другую – ужасающая черта женщин, думающих обо всем разом, своего рода мысленный чартнинг, – а у тебя есть кто-нибудь?
Криво улыбнувшись, я помотал головой.
– Вообще никого?
– Ну, жил я как-то год-другой вместе с одним парнем из Альтерры, – выдавил я смущенно. – Мы крепко с ним сдружились; но сейчас он Мобиль. Ну и… разное прочее… то там, то сям. Совсем недавно, к примеру, пока жил в Ран’не, встречался с одной милашкой из Восточного Окета.
– Надеюсь, если ты все же изберешь судьбу космического скитальца, тебе встретится хорошая девушка-Мобиль, – сказала мать. – Вы могли бы жить с ней вместе. В парном браке. Так оно легче.
«Легче, чем что?» – всплыл у меня вопрос, но задавать его вслух я не рискнул.
– Знаешь, мать, я уже сильно сомневаюсь, что когда-нибудь вообще выберусь дальше Хайна. Слишком погряз в этих делах с чартеном и бросать их пока не намерен. Если же нам удастся отладить аппаратуру, путешествия и вовсе станут пустяком. Отпадет нужда в жертвах вроде той, что принесла ты когда-то. Мир переменится, просто невообразимо переменится! Ты могла бы смотаться на Терру и обратно, допустим, на часок и на все на это затратить ровно час, ни минутой больше.
Исако задумалась.
– Если такое удастся осуществить, – заговорила она задумчиво, даже морщась от напряженных усилии мысли, – то вы тогда… Вы скомкаете Галактику… Сведете Вселенную к… – Она сложила пальцы левой руки щепотью.
Я кивнул:
– Миля или световой год – не будет никакой разницы. Расстояния исчезнут вообще.
– Такого просто не может быть, – заметила мать после паузы. – Событийный ряд требует интервалов… Где имение, где вода… Не уверена, что вам удастся совладать с этим, Хидео. – Она улыбнулась. – Но ты все же попытайся!
После этого мы с ней обсудили еще намеченную на завтра вечеринку в поместье Дрехе.
Я не счел нужным рассказывать матери, что приглашал Таси, мою подружку из Восточного Окета, поехать в Удан вместе со мной и что она отказалась, деликатно известив меня, что нам самое время пожить раздельно. Ох, Таси, Таси… Типичная ки’Отка – высокая и темноволосая, не жгучая брюнетка, как я сам, а помягче, как тени в ранних сумерках, – она искусно, без обид погасила все мои протесты. «Знаешь, порой мне кажется, что ты влюблен в кого-то еще, – заметила Таси к концу нашего объяснения. – Может быть, в кого-то на Хайне? Может, в того парня с Альтерры, о котором рассказывал?» – «Нет», – ответил я ей тогда. Нет, думал теперь и сам. Я никогда никого не любил. Я просто не способен любить, теперь это уже совершенно ясно. Я слишком долго мечтал о судьбе галактического скитальца без прочных связей, затем слишком долго трудился в чартен-лаборатории, повенчанный единственно со своей проклятой теорией невозможного. Где тут место для любви, где время?
Но почему все же я так хотел захватить Таси с собой в Удан?
В дверях дома меня тихо приветила женщина лет сорока, вовсе не девчушка, которую я знал когда-то, высокая, уже далеко не худая, но по-прежнему нетипичная, ни с кем не сравнимая, – Исидри. Какие-то безотлагательные дела по хозяйству помешали ей прийти на станцию вместе с остальными. Одетая в видавший виды комбинезон, как будто только что с полевых работ, с волосами, уже тронутыми сединой, заплетенными в тяжелую косу, Исидри стояла в широком деревянном проеме, как некий символ Удана в отполированной временем рамочке – душа и тело тридцативекового поместья, его преемственность, сама жизнь. В ее руках было все мое детство, и она снова дружелюбно протягивала их мне.
– Добро пожаловать домой, Хидео, – сказала Исидри с улыбкой, затмившей солнечный полдень. Проведя меня за руку в дом, она мягко добавила: – Я выселила детей из твоей старой мансарды. Мне казалось, что там тебе будет уютнее, не возражаешь?
И снова она расцвела в улыбке, излучавшей физически ощутимое тепло, щедрость женщины в самом соку, замужней, удовлетворенной, живущей полнокровной жизнью. Я не нуждался более в Таси, как в щите от Исидри. Мне вовсе не следовало ее опасаться. Исидри не держала на меня никакого зла, не испытывала передо мной ни тени смущения. Она любила меня прежнего, теперь же перед нею стоял совсем иной человек. Неуместным было бы также и мне испытывать смущение или какой-то стыд. Я и не ощущал ничего, кроме старой доброй приязни тех давних лет, когда мы вместе с нею бродили, играли, работали, мечтали – двое неразлучных питомцев Удана.
Итак, я обосновался в своей старой комнатушке под самой кровлей. На первый взгляд новыми в ней были только оконные шторы цвета ржавчины. Обнаружив под стулом в чулане забытую игрушку, я словно бы снова окунулся в далекое детство, когда разбрасывал вещи повсюду – чтобы обнаружить их только сейчас, спустя многие годы. В четырнадцать, сразу после обряда конфирмации, я тщательно вырезал свое имя на глубоком подоконнике слухового окошка среди множества угловатых иероглифов моих бесчисленных предшественников. Теперь я отыскал свой автограф. Его окружали кое-какие добавления. Под четким, аккуратным «Хидео», обрамленным моим личным гербом, цветком одуванчика, было криво накарябано «Дохедри», а рядом – изящный трехфронтонный символ нашего дома. На меня накатило неодолимое чувство, будто я жалкий пузырек на поверхности Оро, мимолетная искорка в бесконечной череде веков Удана, в неизменном его бытии в этом стабильнейшем из миров, – чувство, полностью опровергающее мою индивидуальность и в то же время ее утверждающее. Все ночи моего пребывания дома в тот визит я засыпал как убитый, как не спал уже годы, мгновенно проваливаясь в пучину сновидений – чтобы проснуться ярким летним утром обновленным и голодным, точно новорожденный.