Андрей Столяров - Мумия
Наводила на размышления поспешность, с которой обрубались концы. Герчика похоронили в один из теплых и солнечных осенних дней. Земля сверху просохла, трава коричневела изломами, мутноватые желтые срезы глины лежали по краю ямы. В черноту этой ямы его должны были опустить. У меня просто не было сил смотреть на это. Ведь то был Герчик — в джинсах и пузырящемся на локтях старом свитере, который когда-то сказал мне, тряхнув хипповатыми волосами: «Здравствуйте. Я хотел бы у вас работать»… — живой, насмешливый Герчик, сгибавшийся в три погибели на подоконнике, хмыкавший, щелкавший пальцами, возражавший мне по каждому поводу, перенявший у меня педантизм как способ получения результата, с горячей кровью, с глазами, блестящими от возбуждения, метавшийся по бульвару, кричавший: «Хватит быть болванами в стране дураков!..» — на дух не переносивший партийных функционеров, нервничавший, вздувавший твердые желваки на скулах, и теперь мы оставляли его в душном подземном мраке, в Стране Мертвых, где извечно царствует Мумия. Церемония происходила на Старом кладбище неподалеку от Лобни. Помню, что меня уже тогда это неприятно царапнуло. А когда застучали по доскам первые неловко сбрасываемые комья и когда хрустнули огненные георгины, придавленные землей, у меня возникло странное ощущение, что хоронят меня самого. Я вдруг стал понимать того парня из далекого южного города, что сначала в беседе со мной вполне разумно рассуждал о принципах демократии, об отказе от насилия, о философии европейского гуманизма, а потом на вопрос, что он станет делать, если его освободят из тюрьмы, ни секунды не задумываясь, ответил: «Убью Меймуратова»… — потому что бывают такие ситуации, где необходим поступок.
Я уже знал, что дома у Герчика был самый тщательный обыск. На другой день после смерти туда явились вежливые молодые люди, извинившись, предъявили удостоверения сотрудников ФСК, извинившись опять, сказали, что существуют правила обеспечения безопасности, и поскольку ваш сын работал с секретной документацией, мы должны убедиться, формально, конечно, что все в порядке. Еще раз извините, пожалуйста, такова процедура. И затем более четырех часов подробно обследовали квартиру: простукивали стены, изучали шкафы, поднимали даже линолеум в туалете. Долго возились среди битых стекол на чердаке, спускались в подвал. Разумеется, они искали папку с надписью синим карандашом «ПЖВЛ». Конечно, они ничего не нашли. Папка без следа растворилась в том прошлом, которое унес с собой Герчик. Впрочем, сейчас это уже значения не имело. Значение имел шорох земли, сыплющейся в яму с лопат, жизнерадостное чириканье воробьев, прыгающих по комьям, кучка людей, жмущихся друг к другу в теплых просторах осени.
Как ни странно, с родителями Герчика я раньше знаком не был. Я, признаться, вообще ничего не знал о его личной жизни. Это мой недостаток: я не воспринимаю второстепенных деталей. Герчик рано утром появлялся у меня в кабинете, а затем поздно вечером, иногда позже меня, уходил. Но откуда он появлялся и куда уходил, было загадкой.
Может быть, он даже рассказывал мне что-то такое, не помню. Но впервые увидев на кладбище мужчину и женщину, стоящих под руку — она в легком плаще, в вуали, охватывающей голову, он — в черном костюме, я немедленно понял, кем они здесь являются. Потому что именно такими они и должны были быть. Как еще говорили совсем недавно: простые советские люди, инженеры, служащие, те, кого называют «техническая интеллигенция». Скромная двухкомнатная квартира где-нибудь в новостройках, отбывание рабочих часов в проектной конторе, «Новый мир», приличная домашняя библиотека, никогда никаких административно-карьерных притязаний, очень тихая, бессознательная оппозиция тому, что происходило в стране. И с началом реформ — романтическое стремление к демократии. Сразу чувствовалось, что они полностью оглушены случившимся. Женщина коснулась меня ладонью в перчатке и, подавшись вперед, негромко сказала:
— Он вас почти что боготворил. Называл «мой старик». Мы даже завидовали…
— Да, — подтвердил мужчина в некотором недоумении.
Это меня совсем доконало. Точно собственный голос Герчика донесся из прошлого. И к тому, позвольте, какой я, к черту, старик? Пятьдесят три года — самый рабочий возраст… Мать Герчика снова заглянула мне в глаза снизу:
— Он сказал перед уходом: «Надо оставаться живым».
— Живым?
— Так он сказал…
И она, как будто забыв обо мне, механически двинулась к поджидающему микроавтобусу.
Мужчина поддерживал ее под руку.
Я догадывался, что больше их никогда не увижу. Судьба любит такие зигзаги — подвести друг к другу людей, а потом растащить их снова на годы и десятилетия. У них своя жизнь, у меня — своя.
Я шел по кладбищу, распахнутому от горизонта до горизонта, редкими мазками листвы просвечивали березы, синева огромного неба выглядела ненатуральной, чернели ограды, пестрели в вялой траве доцветающие маргаритки, скрипел песок под ногами, и бесчисленные камни надгробий казались мне неким укрепленным районом — замершей в готовности армией, которая только и ждет команды. И такая команда, вероятно, скоро последует. Настроение у меня было совершенно убийственное. В самом деле, что происходит с миром? Поднимается красная глухота, и всем это безразлично. Прорастает чертополох, а мы пожимаем плечами. Мертвые рвутся к власти — и никого это не беспокоит. Мир, наверное, еще не сошел с ума, но уродливое бытовое безумие уже становится нормой. Черный жар сумасшествия заметен в судорогах политики, и сквозь рыхлую дрему дня проглядывают порождения мрака. Меня охватывало отчаяние. Я не знал еще, что в действительности все обстояло гораздо хуже, что все наши усилия оказались бессмысленными, что команды не требуется, армии уже не нужно вставать из могил, и сражение проиграно еще до того как мы поняли, что оно вообще началось.
* * *Непонятна была эта внезапно возникшая пауза. Время как бы бурлило и вместе с тем совершенно не двигалось. Приближались выборы, одна за другой следовали громкие политические декларации. Выдвигались взаимные обвинения — в провалах, в коррупции, в некомпетентности. Пресса, как листва на ветру, шумела сенсационными разоблачениями. Пузыри вздувались и лопались, отравляя и без того душную атмосферу. В действительности же, ничего не происходило. Я читал газеты, слушал радио, смотрел новости по телевизору, перевез из своего кабинета бумаги почившей в бозе Комиссии, написал по просьбе председателя обзор нашей деятельности, то и дело мотался в Москву на какие-то политические собрания, выступал, возражал, отклонил предложение выдвинуть меня депутатом в новый парламент (было у меня не очень приятное объяснение с коллегами по демократическому движению), постепенно начал включаться в работу своей институтской лаборатории, возвращался в Лобню на электричке, вспарывающей прожектором темноту, по утрам смотрел, как ржавеют от дождей флоксы на клумбах, вбивал колышки, выкапывал, по инструкции Гали, какие-то луковицы, что-то ощипывал, что-то взрыхлял, что-то окучивал, и моментами мне казалось, что не было никогда бесшумного кровяного звона колоколов, никогда не прорастал колючий чертополох на клумбах, не сыпалась штукатурка, не продирались из трещин в ней серые угреватые корневища и с обыденной неторопливостью не шествовала к зданию канцелярии когорта пламенных революционеров, возглавляемая рыжеватым смешливым человеком в кепке рабочего. Ничего этого не было. Папка с надписью «ПЖВЛ» безвозвратно исчезла. Как исчез породивший ее когда-то некто Рабиков.