Аркадий Стругацкий - Далёкая Радуга
— Это очень просто, — сказал Матвей. — Каждый воображает, что делает историю.
— Но он делает историю! — возразил Горбовский. — Каждый действительно делает историю! Ведь мы, средние люди, всё время так или иначе находимся под их влиянием.
— Не хочется мне об этом спорить, — сказал Матвей. — Некогда мне об этом думать, Леонид. Я под их влиянием не нахожусь.
— Ну давай не будем спорить, — сказал Горбовский. — Давай выпьем сока. Если хочешь, я даже могу выпить местного вина. Но только если это действительно тебе поможет.
— Мне сейчас поможет только одно. Ламондуа явится сюда и разочарованно скажет, что Волна рассеялась.
Некоторое время они молча пили сок, поглядывая друг на друга поверх бокалов.
— Что–то давно к тебе никто не звонит, — сказал Горбовский. — Даже как–то странно.
— Волна, — сказал Матвей. — Все заняты. Раздоры забыты. Все удирают.
Дверь в глубине кабинета отворилась, и на пороге появился Этьен Ламондуа. Лицо у него было задумчивое, и двигался он необычайно медленно и размеренно. Директор и Горбовский молча смотрели, как он идёт, и Горбовский почувствовал неприятное ощущение под ложечкой. Он ещё представления не имел о том, что происходит или произошло, но уже знал, что уютно лежать больше не придётся. Он выключил проигрыватель.
Подойдя к столу, Ламондуа остановился.
— Кажется, я огорчу вас, — медленно и ровно сказал он. — «Харибды» не выдержали. — Голова Матвея ушла в плечи. — Фронт прорван на севере и на юге. Волна распространяется с ускорением десять метров в секунду за секунду. Связь с контрольными станциями прервана. Я успел отдать приказ об эвакуации ценного оборудования и архивов. — Он повернулся к Горбовскому. — Капитан, мы надеемся на вас. Будьте добры, скажите, какая у вас грузоподъёмность?
Горбовский, не отвечая, смотрел на Матвея. Глаза директора были закрыты. Он бесцельно гладил поверхность стола огромными ладонями.
— Грузоподъёмность? — повторил Горбовский и встал. Он подошёл к директорскому пульту, нагнулся к микрофону всеобщего оповещения и сказал:
— Внимание, Радуга! Штурману Валькенштейну и бортинженеру Диксону срочно явиться на борт звездолёта.
Потом он вернулся к Матвею и положил руку ему на плечо.
— Ничего страшного, дружок, — сказал он. — Поместимся. Отдай приказ эвакуировать Детское. Я займусь яслями. — Он оглянулся на Ламондуа. — А грузоподъёмность у меня маленькая, Этьен, — сказал он.
Глаза у Этьена Ламондуа были чёрные и спокойные — глаза человека, знающего, что он всегда прав.
6
Роберт видел, как всё это произошло.
Он сидел на корточках на плоской крыше башни дальнего контроля и осторожно отсоединял антенны–приёмники. Их было сорок восемь — тонких тяжёлых стерженьков, вмонтированных в скользящую параболическую раму, и каждый нужно было аккуратно вывернуть и со всеми предосторожностями уложить в специальный футляр. Он очень торопился и то и дело поглядывал через плечо на север.
Над северным горизонтом стояла высокая чёрная стена. По гребню её, там, где она упиралась в тропопаузу, шла ослепительная световая кайма, а ещё выше в пустом небе вспыхивали и гасли бледные сиреневые разряды. Волна надвигалась неодолимо, но очень медленно. Не верилось, что её сдерживает редкая цепь неуклюжих машин, казавшихся отсюда совсем маленькими. Было как–то особенно тихо и знойно, и солнце казалось особенно ярким, как в предгрозовые минуты на Земле, когда всё затихает и солнце ещё светит вовсю, но полнеба уже закрыто чёрно–синими тяжёлыми тучами. В этой тишине было что–то особенно зловещее, непривычное, почти потустороннее, потому что обыкновенно наступающая Волна бросала впереди себя многобалльные ураганы и рёв бесчисленных молний.
А сейчас было совсем тихо. До Роберта отчётливо доносились торопливые голоса с площади внизу, где в тяжёлый вертолёт навалом грузили особо ценное оборудование, дневники наблюдений, записи автоматических приборов. Было слышно, как Пагава гортанно бранит кого–то за то, что преждевременно сняли анализаторы, а Маляев неспешно обсуждает с Патриком сугубо теоретический вопрос о вероятном распределении зарядов в энергетическом барьере над Волной. Всё население Гринфилда собралось сейчас в этой башне под ногами Роберта и на площади. Взбунтовавшиеся биологи и две компании туристов, остановившиеся накануне в посёлке на ночлег, были отправлены за полосу посевов. Биологов отправили на птерокаре вместе с лаборантами, которым Пагава приказал оборудовать за полосой посевов новый наблюдательный пункт, а за туристами прибыл специальный аэробус из Столицы. И биологи и туристы были очень недовольны; и когда они улетели, в Гринфилде остались только довольные.
Роберт работал почти машинально и, как всегда, работая руками, думал о самых разных вещах. Очень болит плечо. Странно: плечом нигде не стукался. Живот саднит, ну, живот понятно — когда споткнулся об ульмотрон. Интересно, как сейчас выглядит этот ульмотрон. И как выглядит мой птерокар. И как выглядит… Интересно, что здесь будет через три часа. Цветники жалко… Детишки целое лето трудились, выдумывали самые фантастические сочетания цветов. И тогда мы познакомились с Таней. Та–ня, — тихонько позвал он. Как ты там сейчас? Он прикинул расстояние от фронта Волны до Детского. Безопасно, подумал он с удовлетворением. Они там, наверное, и не знают о том, что Волна, что взбунтовались биологи, что я чуть не погиб, что Камилл…
Он выпрямился, вытер лицо тыльной стороной ладони и посмотрел на юг, на бесконечные зелёные поля хлеба. Он пытался думать о гигантских стадах мясных коров, которых перегоняют сейчас в глубь континента; о том, как много придётся работать над восстановлением Гринфилда, когда рассеется Волна; и как неприятно после двухлетнего изобилия снова возвращаться к синтепище, к искусственным бифштексам, к грушам с привкусом зубной пасты, к хлорелловым «супам сельским», к котлетам бараньим квазибиотическим и прочим чудесам синтеза, будь они неладны… Он думал о чём попало, но он ничего не мог сделать.
Никуда не уйти от удивлённых глаз Пагавы, от ледяного тона Маляева, от преувеличенно–участливого обращения Патрика. Самое страшное, что ничего нельзя сделать. Что со стороны это должно выглядеть, мягко выражаясь, странно. А зачем, собственно, выражаться мягко? Это выглядит попросту однозначно. Испуганный наблюдатель в растерзанном виде прилетает в чужом флаере и заявляет о гибели товарища. А товарищ, оказывается, был жив. Товарищ, оказывается, погиб уже после, когда испуганный наблюдатель удирал на его флаере. Но он же был раздавлен насмерть, в десятый раз повторял про себя Роберт. А может быть, это был просто бред? Может быть, я перепугался до бреда? Никогда не слыхал о таких вещах. Но ведь и о том, что случилось — если это случилось, — я тоже никогда не слыхал. Ну и пусть, в отчаянии подумал он. Пусть не верят. Танюшка поверит. Только бы она поверила! А им всё равно, они о Камилле забыли сразу. Они будут вспоминать о нём, только когда будут видеть меня. И будут смотреть на меня своими теоретическими глазами, и анализировать, и сопоставлять, и взвешивать. И строить наименее противоречивые гипотезы, и только правды они никогда не узнают… И я тоже никогда не узнаю правды.