Дмитрий Биленкин - Праздник неба
- Нелепо, - она коротко вздохнула. - Дело в том... Это разные вещи. Я говорила о желанном... и недостижимом. Желать невозможное - это... это... Лучше не надо! А ты говоришь о доступном. Хотя... Часто ли горожанин видит красоту искусства, природы?
- Должно быть, редко.
- Вот! Девяносто девять дней из ста у него перед глазами это, - она кивком показала на окно. - И это, - она мотнула головой в сторону комнаты. - Ах да, еще телевизор. В чем же тогда назначение искусства? Не в том ли...
- Сейчас строят лучше.
- Так я же не обвиняю, я совсем, совсем о другом! Ленинград строили замечательные архитекторы, наши, иностранные - целый век. А теперь на большее отпущены годы, все взвалено на талант одного поколения, прыгай выше себя, как хочешь. Мы отстали, отстали со своими кустарными средствами, камерным мышлением, традиционным подходом. Порой я с вожделением смотрю на стены, брандмауэры...
- Брандмауэры?
- Вообще на все эти глухие плоскости, куда так любят налепливать жестяные плакаты с рекламой такси и сберегательных касс. Отдать бы их под фрески, мозаику, витраж! Ведь рисунок на выставке, который видят тысячи, это же теперь искусство для искусства! Оно должно быть на перекрестках, в гуще, с людьми, как... как тот же телевизор. Не ново, конечно, и тоже не выход, а что делать? Что? Вы, физики, расщепляете у себя какой-нибудь атом, и мир тут же меняется. А у нас все те же краски, та же кисть... Иногда я спрашиваю себя: зачем я учусь, кому надо мое рукоделие, не самообман ли все высокие слова о великом назначении искусства? То, что делаем мы, так мало, так неощутимо...
- Ты маленькая фантазерка, - пробормотал Гордин.
- Вероятно, я просто не знаю, чего хочу, - ее губы дрогнули. - Мне говорили, что это от молодости и что это пройдет. Возможно.
Она слабо улыбнулась. На ее лице запали серые уличные тени. Сейчас она и вправду казалась ребенком, которому посулили жар-птицу, а дали пестренького, из пластика, попугая. Гордин порывисто обнял ее поникшие плечи. Она не сопротивлялась. Она никогда не сопротивлялась. Но это была обманчивая покорность. Так можно пригладить, обнять молодую елочку и все время чувствовать в ее податливости колкую упругость хвои. И все-таки он медлил, ибо когда она была вот так близко, у него кружилась голова, и он всякий раз надеялся, что на этот раз все будет хорошо.
- Иринка...
Не получив ответа, он наклонился и осторожно поцеловал ее. И ощутил обычное полусогласие-полусопротивление, которое так часто сводило его с ума. Ее губы жили словно отдельно от мыслей, рассеянных, причудливых и далеких.
Так они замерли, а потом она высвободилась тем неуловимым движением, каким освобождалась всегда, и прошла в глубь комнаты, ничуть не смущенная мгновением поцелуя, будто его и не было вовсе, - просто подставила щеку теплому ветру.
Гордин зажмурился.
"Да что же это такое?" - думал он в отчаянии.
Так было с самой первой встречи, с того вечера на холмах, когда он впервые поцеловал ее, а она вдруг безутешно расплакалась, и это было так искренне, горько и неожиданно, что он не знал, куда деться от стыда и страха, что спугнул, оскорбил чувство уже дорогого и близкого ему человека. Вскоре, однако, ее слезы высохли, она сама взяла его за руку, и они пошли дальше по крутым холмам над городом и даже болтали о чем-то несущественном. А когда он робко поцеловал ее снова, она послушно ответила, слабо поддалась его ласкам. Но он не смог принять этой молчаливой покорности, потому что сильней всего хотел, чтобы меж ними не осталось и тени облачка, а было лишь безоглядное счастье порыва. Все другое показалось ему тогда нечестным и оскорбительным.
В тот вечер, уже в дверях, она неловко и смущенно поцеловала его сама. И это был ее единственный порыв к нему, да и то, очевидно, порыв благодарности.
Теперь она стояла посреди комнаты, глядя на свой незаконченный набросок углем, но трудно было сказать, видит ли она его.
- Ира, - сказал он осевшим голосом. - Я же тебя люблю. Ты будешь смеяться, но, когда я вижу вдали похожую на тебя девушку, даже такие, как на тебе брючки, мне становится жарко. Мы так давно не виделись, я, быть может, снова уеду... Я люблю тебя! Я... я даже твоего медвежонка люблю!
Страдая от неуклюжести своих слов, от немоты ее лица, он перевел взгляд на этого пушистого медвежонка, который, как добродушный страж, всегда сидел над изголовьем ее постели. И она тоже глянула на медвежонка. Потом их взгляды встретились, и оба облегченно улыбнулись. Он, потому что ему стало тепло от ее доверчивого взгляда, она...
- Вот, - сказала она, снимая медвежонка со столика. - Бери, он был со мной, сколько я себя помню. Это мой друг и, может быть, хранитель, добавила она серьезно. - На!
Она протянула ему медвежонка, и он по выражению ее лица понял, что сейчас ему остается только уйти. И еще он понял, хотя сам не знал откуда, что после его ухода она будет плакать. Но что это ровным счетом ничего не изменит, а почему так, никто в мире и она сама ответить не сможет.
Он схватил медвежонка и ушел, не оборачиваясь.
Сначала он почти бежал, потом, замедлив шаг, обернулся. В доме еще горели окна, но видел он только одно. Нелепо, непоправимо ему вдруг захотелось стать на колени...
Его передернуло от стыда унижения. Он обернулся, словно кто-то мог подсмотреть его мысли.
В столь поздний час двор был безлюден, только в дальнем конце его какой-то пудель прогуливал своего хозяина, да у крайнего подъезда замирал дробный стук каблучков. Там хлопнула дверь. Внезапно Гордин увидел себя со стороны: отвергнутый полярник, магнитофизик, кандидат наук перед окном одиноко грезящей девушки; современный рыцарь с плюшевым медведем в руках...
"Я - магнитофизик", - повторил он, и слова прозвучали бессмысленно, как если бы он оттитуловал себя бароном.
Он круто повернулся и, расправив плечи, пошел широким решительным шагом, как будто на все, решительно на все ему было наплевать. Вот так! Щеки его горели. Пусть грезит, плачет или втихомолку посмеивается наплевать. Достаточно, хватит! Теперь сам пропитанный запахом красок, скипидара воздух ее комнатки показался ему оранжерейным. Удушливым после сурового ветра полярных широт.
Асфальт уверенно разносил твердое эхо шагов. "Пусть остается, пусть!" повторял Гордин с тяжелым злорадством.
Что-то помешало упругому взмаху руки: медвежонок! Тот самый медвежонок, которого он, не заметив, запихал в карман куртки. Голова медвежонка высовывалась наружу, и бусинки его глаз поблескивали любопытством, словно он радовался нечаянной прогулке.
Первым движением Гордина было выкинуть пушистую игрушку. Пальцы уже погрузились в мех...
И тут Гордина скрутила боль. Медвежонок, казалось, еще хранил тепло ее рук. Он был ее частицей. Ему, медвежонку, она поверяла свои маленькие девчоночьи тайны. Ему рассказывала о свиданиях с ним, Гординым.