Константин Якименко - Абсолютное счастье
Может быть, его доконала именно «продавщица». Впрочем, какая разница? То, что должно случиться — случается; звучит банально, но как ещё об этом сказать?
За день до крутого здесь была трусиха — она воображала, что слишком толстая, и поэтому никто никогда её не полюбит. Трусиха носила узкие юбки, немилосердно затягивая талию; думала, что косметики обязательно должно быть много, и превращала себя в неправдоподобную подружку Барби. В понедельник она опять не пошла с однокурсниками в кафе, потому что (о, ужас!) они обязательно будут смеяться над ней. Глупые люди, которым неведомо, что нет более жёсткого критика, чем внутренний — они, чтобы оправдать одну глупость, совершают следующую; а потом — ещё одну, чтобы оправдать эту; и так — до самого конца… И вот, одна из великого множества неудовлетворённых дур — она была тут; она сидела на стуле и, когда я пообещал забрать у неё жизнь, мне показалось, что сейчас она так и упадёт — назад, вместе со стулом; чего доброго, помрёт от инфаркта — но тогда её жизнь, увы, достанется не мне.
Задавленное собственным страхом, истерзанное выдуманным совершенством создание — трусиха не упала, нет. Она сидела, здесь и не здесь, осторожно выглядывая из тесной одежды; её рот подёргивался, словно пытаясь озвучить вопрос, который она пока ещё не осознала: зачем? «Зачем я тут и зачем я живу так, как живу», — но это где-то в глубине, очень глубоко, а снаружи — лишь страх и желание — всё-таки — жить; и ещё (внутренний самоконтроль, куда же без него!): только бы не заплакать, иначе потечёт тушь. А потом я сказал, что она выйдет отсюда счастливой — её рот раскрылся и больше не закрывался, и ей уже было всё равно — не важно, что, лишь бы поскорее, и — ради всего святого! — без боли. Я заверил её, что больно не будет, и в ответ — на Марианской впадине души — слабо и лениво шевельнулась мысль: а что, если быть толстой — не самое худшее в жизни? Но — страх! — трусиха не могла произнести ни слова, не могла издать ни звука: стоит заговорить, и она не выдержит, слёзы рухнут водопадом, а тогда… нет, нельзя! И она молчала, ожидая моих приготовлений — а я только глядел в беспомощные карие глазёнки и вытряхивал из них последние остатки сопротивления, так и не нашедшего пути наружу.
Ещё раньше ко мне приходили двое: идиот и стерва. Стерва прочитала объявление в газете, а идиоту было всё равно — вернее, нет, не то чтобы всё равно, но он так привык убеждать себя в этом, что уже перестал понимать, чего хочет на самом деле. Конечно, он ненавидел её — всякий раз, когда она требовала от него признания в любви, а такое случалось не меньше десяти раз на день. И, конечно, ему было проще верить, что, отвечая «люблю, дорогая, ну что за вопрос?», он говорит правду; зачем напрягать мозги рассуждениями над такими сложными темами: она (факт!) его жена, вот и всё; она может ходить со своим красавчиком в оперу, ну и что: когда понадобятся деньги, никуда не денется — прибежит к мужу. Деньги — идиот так привык к ним, что уже давно не считал их наличие благом: они просто есть, их не может не быть, и ничего такого особенного, обычно думал он. Стерва была умна — достаточно умна для того, чтобы понимать всё и не спешить делиться выводами с другими. Была ли она счастлива? Наивный вопрос: а чего бы она вообще оказалась здесь?
Осино-жёлтая дверь; они вошли в неё друг за дружкой, но я сказал, что принимаю только по одному. Осталась, разумеется, стерва — могло ли быть иначе? Она важно прошествовала вглубь кабинета, развалилась на стуле, будто в дорогом кресле… о, да ведь она уже оценивала меня как потенциальный сексуальный объект! Не скажу, что я был против, но мне ведь нужно от людей совсем другое. Я сказал то, что говорю обычно: про жизнь, которую заберу у неё — и она заметила, что я, должно быть, оговорился (не она ослышалась, нет, ну что вы — я оговорился! только так).
«Ты уйдёшь отсюда счастливой, — сказал я, — но за это отдашь мне жизнь».
Проще простого, верно?
«То есть вы собираетесь меня убить?»
Не в том смысле, какой ты вкладываешь в это слово, объяснял я. Да, твоя жизнь останется у меня, но, когда ты выйдешь из кабинета, ты будешь счастлива. Всегда. До конца своих дней. Может показаться, что это — парадокс, но ведь, если на то пошло, и сама жизнь человеческая, сам факт существования вашего на Земле — тоже парадокс, который так просто не объяснишь с научной точки зрения. Разве нет?
Стерва потребовала не держать её за дурочку: она не верит в мистику и всякое такое. Она настаивает, чтобы я сначала объяснил ей, что собираюсь сделать, а если ей это не понравится — она повернётся и уйдёт, и я ещё должен буду сказать ей огромное спасибо, если она не станет подавать на мою организацию в суд. О, я слушал терпеливо, я не перебивал этот неудержимый поток негодования. А когда он иссяк, сказал, что ей всего лишь надо никуда не двигаться с места. Если она будет спокойно сидеть на стуле, сказал я, то всё пройдёт быстро и безболезненно, она даже ничего не почувствует.
Ну, естественно, стерва вскочила. Она дёргала дверь и барабанила по ней — а ведь говорила, что не дурочка! — она орала, чтобы её выпустили, хотя я сказал, что за пределами комнаты никто ничего не услышит. Люди, они слишком часто не хотят принимать то, с чем можно только смириться… Принимать? — нет, она не думала об этом; она не думала вообще — лишь тратила силы и тратила время, своё и моё; эмоции расплёскивались вокруг, некоторые взрывались, вспыхивали как сверхновые — и гасились бесчувственной толщью стен. Но наконец стерва повернулась — и я сказал, что если у неё (почти наверняка, да, так объяснял когда-то врач с наполовину поседевшей бородой; хотя ведь на самом деле — ещё не факт) не будет детей — это, конечно, повод делать с жизнью окружающих всё, что захочется; но вот вопрос: почему от таких действий она не становится счастливее? И непонятная опустошённость, и дикие желания хватать, что попадётся под руку, бить стёкла и — даже — подняться на крышу и швырнуть оттуда что-нибудь потяжелее, например, (вот если бы ещё кто-то его туда дотащил!) телевизор, и посмотреть, как он будет лететь с такой верхотуры, и… Мы встретились: так происходит с каждым, и каждый раз я думаю: что увижу внутри? Но там — уже почти ничего: вначале обычная усталость, а затем — падение вглубь себя, как можно глубже, только бы прочь от того, чего не может быть, потому что не может быть никогда.
И вот та, которая минуту назад готова была загрызть меня живьём, опёрлась о стену, чтобы не рухнуть на пол, и я сказал — шелест крыла голубки — что ей правда не будет больно. А она, чуть пошатываясь, всё стояла и стояла, не видя ни меня, ни моего скромного конторского стола, ни книжных полок справа — та, которая хотела меня растерзать; и всё же она знала, зачем (или даже так: за чем) пришла сюда. Я подошёл и взял её под руку; стерва безропотно дала отвести себя, усадить на стул — тот самый! — а потом…