Уолтер Миллер - Да будет Человек (Fiat Homo) (Песнь для Лейбовица, Часть 1)
Однако на одном моменте я бы хотел остановиться, предваряя ваше чтение. Мысли, разумеется, субъективные, но это одна из привилегий автора "вреза" высказать их.
Это безусловно произведение религиозное. Говоря так, я вовсе не имею в виду антураж и героев, но скорее внутреннее чувство, настроение и неистребимую веру автора в некие высшие ценности. Веру слепую, инстинктивную, несмотря ни на что - несмотря даже на ужасную, обескураживающую правду (относительно того, как человек следует этим ценностям...), которую художник. Миллер не может отбросить, как наваждение.
И вот столкновение религиозной веры и объективного знания (а научная фантастика, по крайней мере в лучших своих образцах, остается для меня литературой беспощадно трезвой, иконоборческой),- на мой взгляд, как раз самое интересное в этом романе.
Почему автор так, я бы сказал, болезненно привязан к человеку, сострадает ему, хотя порой и ненавидит - за упрямство, эгоизм, монотонное циклическое повторение одних и тех же ошибок, "сциентистскую" гордыню...- так вот, откуда в писателе эта гипертрофированная человечность, - читателю-верующему ясно без лишних слов. Конечно, она - производное от глубокой искренней веры автора (вопрос о конфессии отпадает сам собой, стоит только прочитать "Песнь для Лейбовица": кажется, во время оно римско-католическая церковь благодарно приобщала к лику святых и за меньшее...). И разумеется, при желании его роман без труда читается как "Gloria!" христианской вере и ее неусыпным старателям на Земле.
Но откуда же тогда легко уловимая в романе ирония? Грустный сарказм и беспощадная трезвость (ведь деятельность малограмотных монахов по сохранению "культуры прошлого" - как они ее понимают! - порой вызывает ухмылку и даже раздражение у читателя, особенно неверующего) как-то менее всего уживается в моем сознании (я-то как раз отношусь к последним) с религиозной проповедью, с торжественной осанкой и благоговением.
Думаю, все дело в том симбиозе, на который я уже намекнул. Это и религиозная проповедь, и научная фантастика - а не "проповедь вместо фантастики", чего мы в последнее время тоже начитались изрядно. Автора "подводит" искренность. Он просто не считает для себя возможным играть с читателем; да и особое таинство литературы порой выкидывает такие фортели с пищущими, что не они оказываются верующими, а их герои, образы, характеры. В данном случае мы имеем дело с несомненной литературой, и уж так она пожелала, чтобы автор, хотел он того или нет, органически перевел свою торжественную мессу, свое "славься" - в не менее величавый, пронзительно-трагический Requiem...
Другое дело, что ему от этого легче не стало.
Можно прочитать этот роман как апологию религии - единственного оплота знания и культуры в темное, смутное время "после Бомбы". Но почему же тогда, несмотря на все тщание и бескорыстное служение Знанию, дело монахов Ордена Святого Лейбовица все-таки безнадежно проиграно - с самого начала? Почему у Святого Престола не вышло и на этот раз? Как, в сущности, не выходило никогда, несмотря на все претензии быть хранителем знания и культуры... Может быть, все дело в том, что знание и культуру не спасешь конкретными предписаниями, содержащимися в написанных людьми документах, будь то папские буллы или даже те первокниги мировых религий, что верующими признаны священными...
А что же, что спасет? Ясно, что во всяком случае - не одно какое-нибудь лекарство, не панацея. Прочитав роман, написанный религиозным человеком, с особой остротой ощущаешь, что и не религия... Во всяком случае, каков бы ни был ответ (а если б я, не признающий те книги священными, знал его, то оставалось бы, вероятно, умереть от счастья!), роман Уолтера Миллера заставляет задуматься над всем этим. Как минимум - отрешиться еще от одной иллюзии, химеры, столь модной в наши "неолуддитские" времена.
...Классический музыкальный реквием обязательно состоит из нескольких функциональных частей. Это канон, хотя и допускающий некоторую свободу перестановок. Традиционно где-то в середине мессы композитор помещает самую пронзительную и щемящую часть - "Lacrimosa", "Слезную"; она обычно следует после того, как отзвучал мощный "Dies Irae" - "Судный День" - в преддверии финальной части "Lux Aeterna", "Вечный Свет".
Lacrimosa американского писателя - это плач по павшему человечеству. Это слезная молитва о прощении его грехов, сострадание к нему и робко высказанная надежда на пришествие света. Но это еще и трагическое осознание того, что все в нашем мире взаимосвязанно, и свет может явиться в образе Люцифера.
Если закрывать на это глаза - обязательно явится.
Печатается с небольшими сокращениями.
Вл. ГАКОВ
1
Брат Френсис Джерард из Юты так, вероятно, никогда бы и не обнаружил благословенные бумаги, если бы не паломник с опоясанными чреслами, появившийся в пустыне, когда юный послушник говел на Великий пост.
Брату Френсису никогда прежде не доводилось видеть настоящего паломника с опоясанными чреслами, но в подлинности пришельца усомниться он и не подумал во всяком случае, когда пришел в себя после того, как заметил на горизонте, в знойном мареве движущуюся точку и ощутил леденящий ужас. Точка превратилась в безногую, с крошечной головкой буквицу "йота", неизвестно откуда взявшуюся на залитой слепящим солнцем разбитой дороге. Казалось, "йота" приближается не шагом, а какими-то рывками, и брат Френсис, вцепившись в крестик на своих четках, прочел "Ave", а потом и еще раз, "йота", вернее всего, была мелким порождением демонов зноя, истязавших землю в разгар полудня, когда все обитатели пустыни (кроме ястребов-канюков да нескольких отшельников вроде Френсиса) затаились без движения в своих норах или попрятались от свирепого солнца под камнями. Лишь тварь чудовищная, противоестественная, либо же лишенная всякого разумения, могла направиться куда-то в полуденный час.
Брат Френсис поспешно помолился еще и Святому Раулю Циклопейскому, покровителю выродков, дабы святой уберег его от своих злосчастных подопечных. (Ибо кто же не знает, что земля ныне населена чудищами? Все живорожденное по закону, установленному церковью и природой, должно было жить, и произведшие живое существо на свет обязаны были взрастить его. Закону этому повиновались не всегда, однако достаточно часто, чтобы там и сям развелись всякие чудища, нередко избиравшие для своих скитаний отдаленнейшие уголки, - они кружили по ночам в прериях, вокруг костров, разожженных путниками.) Но в конце концов "йота" выбралась из марева на чистый воздух, и стало видно, что это паломник; брат Френсис пробормотал "аминь" и выпустил из пальцев крестик.
Паломник оказался длинным, тощим стариком, обросшим косматой бородой, с посохом в руке, в плетеной из прутьев шляпе и с перекинутым через плечо бурдюком. Он так смачно чавкал и отплевывался, что никак не мог быть видением; а для удачливого разбойника или людоеда старик был слишком щупл, да к тому же еще и хром. И все же Френсис предпочел затаиться, он спрятался за грудой камней, откуда мог наблюдать за паломником, оставаясь незамеченным. Встреча двух незнакомцев в пустыне была происшествием нечастым, вызывавшим подозрение у обоих - и тот и другой изготавливались к любому повороту событий, к дружбе и к войне.