Владимир Щербаков - Река мне сказала
Однажды, когда мы играли с Дроздовым в шахматы, я спросил его:
- Глеб Валентинович, вы когда-нибудь видели тростник? Только при очень легком ветре.
- Кажется, да. А что?
- Вопрос простой: почему качаются стебли? Не гнутся, заметьте, не приклоняются к воде, а качаются. Даже при слабом, постоянном ветре.
- Ну и почему же?
- Не знаю. Но кажется, они похожи на маятник. Только ведь вот подвесьте обычный маятник у открытой форточки - и не будет ничего такого...
- Маятники разные есть. Маятник Фроуда раскачивается даже без толчков, нужно только повесить груз на вращающуюся ось. Это совсем обычный маятник, груз - блюдце, только наверху кольцо, и продето оно в стержень, а тот крутится. И с постоянной скоростью притом... Что, к своим захотелось? На Ловать-реку, а?
Он еще спрашивал. Только вот слово "свои" звучало как-то еще не совсем привычно. Свои... Да нет. Так, пожалуй. Все свои, даже те, кого я недолюбливал.
...Кто-то рассказал мне о записке, приколотой булавкой к стволику березы у околицы. На неизвестной мне, но своей дороге, у неизвестного, но своего села девичья, своя рука оставила листок из ученической тетрадки: "Дорогие бойцы! Нас гонят в рабство. Спасите". Тогда, в госпитале, я еще не знал, что все бойцы моей части - и Женя Спасская, и раненые в госпитале, и военный инженер капитан Дроздов - так и останутся своими, близкими людьми, о ком помнить буду всегда. Всегда, хотя раньше "свои" и "близкие" я понимал немного иначе.
В одну из последних моих ночей в госпитале пришел долгий необычный сон. От знакомой лесопилки за дощатым забором ветер нес, казалось, запах смолы, тепло пиленого дерева. По дороге, по которой в детстве мы бегали за малиной на опушку леса - на "малиновую поляну", шли отец и два моих брата. Шла мать, дядя Сергей и другой дядя, Михаил, потом мои одноклассники Алексин, Климов и другие, - все, кого можно увидеть вместе лишь во сне. У многих лица были белые - у тех, кто был мертв.
Старший брат Юрий и дядя Сергей шли вместе и молчали, они очень похожи, оба рослые и светловолосые, и лица у них белые-белые. Их убили под Ленинградом. За ними шел Саша Алексин, пропавший без вести. Потом мой младший брат Василий, и у него было белое лицо. Он совсем недавно на фронт ушел. Уж мать наша по нем, по милому ее сердцу Васеньке, сколько-сколько слез пролила! Прошел Климов, живой и здоровый, молчаливый.
И вот я увидел Наденьку. Как темны ее волосы, как легка на ней солдатская шинель! Я всматриваюсь в ее лицо. Глаза у нее большие, совсем не грустные, темные и прозрачные, как всегда. Голос ее негромок, как будто себе самой говорит:
"Залетку моего жду. Весточки все нет и нет... Не уберегла его. Мало мы были с ним. Захочет ли разыскать меня после госпиталя, вспомнит ли? Догадается ли, что жду его, что нет радости желанней, чем свидеться с ним?.."
У нее бледное лицо. Я смотрю и смотрю на него, чтобы получше запомнить. Но тут что-то мешает мне. Я просыпаюсь. Палата. Утренний свет. Окно. Черный шумливый грузовичок, качнув бортами, резво выбежал за ворота, поднялся на пригорок и, застыв на мгновение и выпустив сизоватое облачко, превратился в тающую тень. Я окончательно просыпаюсь. Летучая пыль, рожденная тремя жаркими днями, обозначила в воздухе след машины, а он вызвал мысль о возвращении в часть. Вскоре меня выписали из госпиталя.
Двадцать километров... Я пройду их за четыре часа. И могу даже быстрее, много быстрее. А найду ли Наденьку?
Все живое и на нашем, и на чужом берегу затаилось, и уже спят желтоспинные окуни, которые и сейчас, в августе, тоже помнят, наверное, июньские ночи. Очень приблизительно, совсем нетвердо (мне и неловко было расспрашивать) могу указать я направление, в котором ушел отдельный стрелковый батальон. В ту сторону текла река, словно указывая верную дорогу. Тростник говорил о скорой осени; днем я слышал, как прозвенел первый желтый лист. Вода же была тепла. Я бы искупался, как прежде, только одному купаться... я подбираю слово: невесело? боязно?..
Не купаться бы мне ночью в Ловати и раньше, если б однажды сама она не подошла ко мне и не сказала:
- Искупаться бы в реке, да днем нельзя, а ночью боюсь одна. Может, присмотрите за мной?
И мы скрылись. Не хрустнула ветка, не качнула светлым свечным языком ночная фиалка. Возникла и пролетела ласковой птицей первая ночь. Как же давно это было!
...Наш комбат был строг и справедлив. Если б не он, очень могло статься, что Наденьке проходу бы не давали - такая она была ладная девушка. Комбат сказал:
- Прекратить. Она нам должна товарищем стать, бойцом. Если надо будет, товарищ Наденька сама разберется, кто чего стоит.
Но никогда - ни в первую, ни во вторую ночь - не говорилось нами слов, подобных тем, которые слышались мне в госпитале, во сне.
"А что, если сейчас пойти берегом? Не приведет ли сама река меня к ней?" - думал я. Трудно, конечно, рассчитывать на это - один шанс из тысячи, что я сразу, сейчас смогу ее разыскать. И все-таки... Странная мысль не покидала меня. Я даже не заметил, как ладонь моя коснулась мокрого песка: я сидел на корточках у самого берега, и мне хотелось почему-то дотронуться до тростника. Меня отделяла от него полоса темной воды шагов в пять шириной.
И тогда я увидел вдруг: тростник качался, шорох был почти неслышен, иначе я обратил бы на это внимание раньше. Высокие тонкие копья как-то дружно гнулись и выпрямлялись, сквозь их колеблющийся строй иногда высвечивались светлые пылинки звезд, упавших в воду. С необыкновенным вниманием пытался я уловить хотя бы малейшее движение воздуха. Иногда мне казалось, что веет легкий ветерок. Минутой позже я убеждался, что вокруг спокойно и тихо - так тихо, как может быть в ясную ночь самого спокойного месяца года - августа. И потом, когда я пришел сегодня к реке, тростник был недвижен. Я же отлично помнил: час назад было так же вот тихо, пахло мятой... Я раздумывал. Совсем недолго. Потом встал и пошел берегом. Я шагал все быстрее и быстрее, пока наконец не побежал. И мне казалось: вот там, за поворотом берега, за выступом ракитника, увижу ее. Ведь я знал, знал, что она была где-то у реки, может быть, так же, как и я, сидела у берега... Потому и шелестел тростник.
Она поправляла волосы! Как раньше. Может быть, она даже догадывалась, что я уже вернулся. Шумела таволга, била по плечам, а я не улавливал ее запаха. Мое время - до утра, как и тогда, в июне. Лишь чей-то вскрик "стой!", оставшийся за спиной, лишь брызги из-под травы, устлавшей прибрежное болотце, лишь быстрые звуки сломанных веток. Я уверился в неожиданной нелепой мысли. И я - подумать только! - боялся, что Наденька могла уйти. Сухой сук оставил на моей щеке глубокую кровоточащую царапину, почти рану, а я почувствовал лишь легкое тепло от стекавшей за воротник крови.