Рэй Брэдбери - И снова легато
— Я? Да у меня фантазии не хватит.
— Может, «Соловей»?
— Уже было у Стравинского.[3]
— «Птицы»?
— Уже было у Хичкока.[4]
— Вот черт! А если так: «Всего лишь Джон Кейдж: клетка в золоченой птице».[5]
— Неплохо! Только кто в наши дни помнит Джона Кейджа?
— Ну, тогда… Есть!
И он вывел: «Пирог из сорока семи сорок».
— А почему не «Плов из сорока семи дроздов»? Джон Кейдж — и то лучше.
— Это все пустое! — Фентрисс забарабанил по кнопкам телефона. — Привет, Уилли! Можешь ко мне заехать? Да, есть небольшая работенка. Сделай для друга — точнее, для друзей — аранжировку симфонической пьесы. Сколько тебе обычно платят в филармонии? Сколько-сколько? Ну, ладно… До вечера!
Фентрисс повесил трубку и снова взглянул на дерево, в кроне которого поселилось чудо.
— Что же будет дальше? — пробормотал он.
Ровно через месяц «Сорок семь сорок» (под таким вот укороченным названием) прозвучали на концерте камерной симфонической музыки в Глендейле. Сочинение было встречено продолжительными аплодисментами и получило неслыханно благосклонные отзывы.
Фентрисс, в приливе счастья, готов был направить свои силы на большие и малые опусы, симфонии, оперы — на все, что доносилось до его ушей.
Перед премьерой он неделю за неделей ежедневно слушал все тот же удивительный хор, но не записал ни единой ноты, дожидаясь реакции на опыт с «Сороками». Когда же прогремела буря оваций, а критики разве что не запрыгали от радости, Фентрисс понял, что надо ловить момент, пока публика не оправилась от эпилептического припадка.
За «Сороками» последовали «Крылья», «Полет», «Ночной хор», «Мадригалы птенца» и «Стражники рассвета». Они неизменно встречали восторженный прием; критики, хотя и досадовали на отсутствие изъянов, волей-неволей строчили хвалебные рецензии.
— Я бы уже давно мог задрать нос, но учусь скромности у пташек, — говорил Фентрисс.
— Вот и помалкивай, — отвечал ему Блэк, который, сидя под тем же деревом, так и не вкусил ни ростков озарения, ни благословенной симфонической манны. — Композиторы — известные прощелыги: того и гляди, начнут прятаться в кустах и шпионить, а как выведают твою тайну — раззвонят, что ты вторгся в чужие пределы!
— А ведь верно, черт возьми! — Фентрисс посмеялся. — Я и в самом деле вторгся в чужие пределы!
И было бы поистине странно, если бы никто не вторгся в его собственные пределы.
Выглянув из окна часа в три ночи, Фентрисс увидел тень приземистого человечка, который тянулся к ветвям, чтобы закрепить среди листвы карманный диктофон. Затем незнакомец начал тихонько напевать и посвистывать. Осознав, что это не приносит результатов, незваный гость, почти неразличимый в темноте, стал ворковать, выводить трели и даже кукарекать, переминаясь с ноги на ногу под кроной дерева.
— Чтоб я сдох! — прогремел голос Фентрисса, подобно выстрелу из дробовика. — Никак это Вольфганг Праути хозяйничает у меня в саду?! Пошел прочь! Вон отсюда!
Уронив диктофон, Праути резво перемахнул через куст, продрался сквозь живую изгородь — и был таков.
Фентрисс, посылая ему вслед проклятья, подобрал оброненную тетрадь.
«Ночная песнь» — значилось на первой странице. А пленка диктофона сохранила пленительные мелодии, похожие на индийскую духовную музыку — в исполнении птичьего хора.
После этого случая Фентрисс потерял покой. Нарушители владений проникали к нему в сад около полуночи и шныряли там до рассвета. Фентрисс понимал, что эта свора погубит его творчество, задушит его голос. Он целыми днями слонялся по саду, не зная, каким еще лакомством ублажить пернатых, и обильно поливал траву, чтобы в ней не переводились червяки. Измученный, он стоял на страже ночи напролет, превозмогая дремоту, только ради того, чтобы подстеречь Вольфганга Праути и ему подобных, когда они полезут через забор, чтобы похитить его арии, или, не приведи Господь, устроятся на дереве и станут жужжать себе под нос в надежде на птичий отклик.
Самым веским аргументом в этом противостоянии оказался дробовик. Стоило разок пальнуть — и сад на целую неделю оставили в покое. Зато потом… Кто-то пришел среди ночи и совершил зверство. Без лишнего шума этот варвар обрезал нижние ветки и спилил крону.
— Жалкие завистники, проклятые убийцы, — рыдал Фентрисс. Птицы исчезли.
Унеся с собой блестящую карьеру Амадея Второго.
— Блэк! — взвыл Фентрисс.
— Да, дружище? — откликнулся Блэк, глядя в унылое небо, которое совсем недавно скрывала зелень.
— Где твоя машина?
— Только что была здесь.
— Поехали!
Но поиски не дали результата. Одно дело — найти сбежавшую собаку или снять с телеграфного столба домашнюю кошку. И совсем другое — отыскать в неведомых кущах многобрачие вольных певуний весны, любительниц сладких зерен, да еще убедить их, что в клетке веселей, чем на ветке.
Но друзья все равно спешили от дома к дому, от сада к саду и, притаившись, ловили каждый звук. Стоило им на мгновение обрадоваться, заслышав отдаленное подобие «Аллилуйи» в пении иволги, как они вновь погружались в серые воробьиные сумерки безысходности.
После долгих скитаний по бесконечным лабиринтам улиц и скверов один из двоих, Блэк, решился закурить трубку и высказать свое предположение.
— Ты, случаем, не задумывался о временах года? — произнес он, скрывшись за облаком табачно го дыма.
— Что? О временах года? — взвился Фентрисс.
— Я вот о чем: в ту самую ночь, когда мы лиши лись и дерева, и певчих пташек… сдается мне, в ту самую ночь грянули первые осенние заморозки.
Фентрисс стукнул себя кулаком по лбу.
— Ты хочешь сказать…
— Твои пернатые музы в срок покинули свое пристанище. Наверное, их стая сейчас пролетает где-нибудь над Сальвадором.
— Если, конечно, это перелетные птицы.
— А у тебя есть сомнения?
Повисла еще одна мучительная пауза, и кулак Фентрисса снова молотом опустился на голову.
— Значит, я в полном дерьме!
— Вот-вот, — поддакнул Блэк.
— Дружище! — воззвал Фентрисс.
— Чем могу служить, сэр?
— Поехали домой.
Это был долгий год, это был краткий год, это был год, вобравший в себя и надежды, и приливы отчаяния, и порывы вдохновения, но Фентрисс про себя называл этот отрезок жизни «Повестью о двух городах»;[6] оставалось только узнать, где находится второй город!
Глупец, упрекал он себя, как же я не сообразил, не принял в расчет, что мои певуньи осенью будут стремиться на юг, а весной возвращаться на север, где опять зазвучит a capella[7] их слаженный хор.