Ольга Ларионова - Двойная фамилия
Он стал бродить вдоль Невы — ведь тогда они шли по льду. Но пересекали они реку или шли вдоль нее — этого он не помнил.
Так что же он помнил вообще?..
…Дом был маленьким — двух— или трехэтажным. Витька жил в полуподвале, Митька — на первом этаже, или «билетаже», как говорила Витькина бабка. Во всяком случае, Митька по собственному разумению пришел к выводу, что на его этаже люди живут по билетам, а вот для проживания в полуподвале билетов не требуется. Своей догадкой он поделился с Витькой, и тот по своей врожденной солидности и справедливости даже не высмеял товарища — действительно, что смеяться, если он и сам толком не знал происхождения странного названия первого этажа. Вероятно, название придумала бабка — ведь есть же у нее слова, которые все остальные люди не употребляют. Бабка, например, никогда не говорила «он швырнул» или «он кинул», а всегда так: «а он — швырк!» или «а он — кидых!»
И еще она отличалась удивительной образностью в описаниях разнообразных угощений. В мирное время Витька не обращал внимания на эту бабкину склонность, но когда началась блокадная зима, бабкины воспоминания приобрели характер дразнящего бреда, и, заслышав только: «А летось-то у Поликарповны на троицу пироги были с…» — он тихонечко выбирался из квартиры и спасался возле Митькиной печурки. Хуже, когда Митьки не было дома — мать брала его с собой, то ломать сараи на дрова, то копать капустные кочерыжки. На кочерыжки взяли однажды и Витьку, и потом он получил свою долю в виде четырех вряд ли съедобных по довоенным понятиям котлет. Но они были горячие, и он съел.
Он нескрываемо и безнадежно завидовал Митьке, у которого была мать, — у него самого родители еще в прошлом году уехали в город, который назывался Брест. Название ему запомнилось точно, потому что мама писала: «Мы живем в Брестской крепости». Витька представлял себе эту крепость в виде берестяного плетеного лукошка, на дне которого разместился крошечный игрушечный городок. Родители жили там почти год, в августе обещались приехать в отпуск и забрать сына с собой.
Но вместо этого в августе приехал военный и сказал, что из Бреста не вышел живым ни один человек — это ему точно известно.
И Витьке представилось, что лукошко перевернулось кверху дном и закрыло собой игрушечный город. Даже не очень страшно было. Потому что если никто живым не вышел, так очень даже может быть, что все и сидят там, под лукошком. Война кончится, и их освободят. Однажды он проговорился о своих надеждах Митькиной маме; она прижала его к себе и долго-долго говорила, что так и есть, что они живы и после войны вернутся. Она говорила и говорила, и под конец вдруг оказалось, что его маленькая надежда как будто бы подтаяла и истончилась от ее слов. Но зато она стала время от времени подкармливать мальчика — особенно, когда он вместе с Митькой притаскивал какую-нибудь доску от сарая.
Зато бабка относилась к Витькиным трудам крайне ревниво, кричала:
— Опять целую лесину в билетаж попер? А самим зубами кляцать? Вот уж безладный, прости господи, как есть безладный!
Бабка всю жизнь звала Витьку «безладным». Ребятам понравилось, его начали так дразнить, а потом дразнилка перешла в устоявшееся прозвище и стала произноситься как бы с большой буквы — Безладный.
Если у Витьки прозвище появилось благодаря ругливости родной бабки, то к Митьке оно прилепилось незаметно и как-то без всяких на то оснований: Тума. Может быть, это была производная от его фамилии? Но впоследствии фамилии своей он припомнить не мог — как и адреса. Поэтому происхождение его прозвища осталось для него загадкой. Но скорее всего, возникло оно из-за необходимости различать имена двух друзей, потому что, когда в разноголосице мальчишеских шумных игр кто-то кричал: «Митька!» или «Витька!» — получалось совершенно равнозначное «…итька!», а так играть не было никакой возможности. Тогда-то и прилепилось первое, что попалось на язык кому-то из соседских ребятишек.
Никого из этих ребят он, впрочем, тоже припомнить не мог. Да и неудивительно: в июне сорок первого им с Витькой обоим было по семь лет, обоим оставался год до школы. Забавно, что он помнил эти предвоенные лица — свое собственное и Витькино. Судя по воспоминаниям, они были здорово похожи — белобрысые пацанята, только Митька, как полагалось маминому сынку, был круглее и румянее. И кто-то — кто именно, он не помнил — был чуточку выше.
Взрослые же лица — бабкино, материнское, отцовское — не оставили в его памяти ни малейшего следа.
Но зато помнил он темноту блокадной зимы, редкие выходы на улицу — за водой, за дровами, иногда за хлебом. По всей вероятности, походы эти совершались ежедневно, но оттого, что между ними лежали бесконечные долгие часы возле чуть тлеющей «буржуйки», начинало казаться, что часы эти превращаются в недели.
На улицах, занесенных сугробами, стало совсем мало людей. Всех, кто мог встретиться мальчикам по дороге от дома до булочной, они знали, поэтому, когда им впервые попался незнакомец с санками, они сразу же обратили на него внимание.
Сопоставляя эти две встречи, Митька удивлялся, с какой одинаковой четкостью он помнит каждую. Несомненно, о которой-то из них Витька ему рассказал, ибо каждый раз разговор происходил только между одним из мальчиков и незнакомцем; третьего не было. Оба диалога он помнил дословно, и это давало возможность по характеру мальчишеских реплик определить теперь, где участвовал Витька, а где — Митька.
Первым, по-видимому, встретил-таки его Витька, которого отекшая от голода бабка все чаще посылала за хлебом. Незнакомец шел ему навстречу, впряженный в маленькие детские саночки. Шел с трудом, наклоняясь вперед при каждом шаге. На саночках лежали книги — ничем не прикрытые, припорошенные снегом. Вероятно, везли их долго. Книги были прикручены к санкам цветными электрическими проводами.
Витька влез в сугроб, пропуская незнакомца, проводил его взглядом — тот добрался до парадной соседнего двухэтажного дома и, качнувшись сильнее обычного, сел на книги, — вероятно, не было сил отпирать тяжелые двери и подыматься по старинной, с покатыми ступенями лестнице.
В этом доме остались в живых только две семьи, одни женщины; этого мужчины Витька до сих пор не видел. Некоторое время он наблюдал за незнакомцем, но тот по-прежнему сидел на книгах не шевелясь, и мальчик испугался. Он вылез из сугроба и подошел к незнакомцу.
— Замерзнете сидючи-то, — проговорил он со степенностью, перенятой им от бабки. — Может, помочь?
Незнакомец поднял глаза и улыбнулся. Глаза были замечательные: угольно-черные, прищуренные, неестественно резкие на совершенно бледном лице. У всех окружающих лица были желтоватые, словно восковые, а вот у этого — белое с черными глазами. Как в кино или на фотографии. И еще обращало на себя внимание несоответствие между добротным и, вероятно, очень теплым зимним пальто — и солдатскими ботинками, из которых торчала газета.