Зиновий Юрьев - Часы без пружины
- Да, - сказал Николай Аникеевич, с отвращением глядя сверху вниз на неопрятную, в седых кустах сизую лысину бригадира.
- Николай Аникеевнч, добрый день, это профессор Нытляев, если вы меня еще не забыли. Прошу прощения, что побеспокоил вас в мастерской, по я уже два вечера никак не могу дозвониться вам...
- Да, я поздно возвращался, - буркнул часовщик.
- Николай Аннкеевнч, дорогой, вы мне очень нужны.
- А что случилось?
- Понимаете, тут подвернулся каретничек, довольно дорогой, хотя и не на ходу, но очень симпатичный, я бы хотел, чтобы вы на него взглянули и вынесли вердикт. То есть приговор.
- А я, между прочим, знаю, что такое вердикт. Могли бы не объяснять.
Профессор вежливо хохотнул:
- А я и не объясняю. Привычка лектора к тавтологии...
"Вот сволочь, - подумал Николай Аникеевич, - одернуть меня надумал. Тавтология".
- Боюсь, в ближайшее время не смогу, - сказал он и с трудом удержался от того, чтобы добавить: "Тавтология".
- Николай Аникеевич, дорогой, понимаете, в чем закавыка: завтра я уезжаю на недельку, а до отъезда я должен дать ответ. Вы же почти рядом со мной, заглянули бы после работы, а? А то хотите, я за вами на такси подъеду?
Профессор, а прилипчивый, как муха", - думал Николай Аникеевич, медленно поднимаясь по улице Герцена к Никитским воротам, и мысль эта была ему приятна. Он достиг той стадии раздражения, когда всякое неприятное наблюдение уже доставляет удовольствие. Даже грязный осевший снег и тот был уместен. В такой день он просто не мог быть другим.
Пытляев был его старым клиентом. Когда он ему продал напольник? "Нортон" как будто? Да, точно. Пришлось реставрировать механизм и корпус. Пожалуй, году в пятьдесят восьмом. Или позже немножко. Рублей, кажется, за пятьсот. Гм, теперь такие меньше, чем за две с лишним не возьмешь. Да, цены просто сумасшедшие на антиквариат. Он привычно подумал о своей коллекции старинных часов, собранной за тридцать с лишним лет, о том, что, продай он ее сегодня, тысяч шестьдесят, а то и семьдесят выручил бы, никак не менее, и мысль эта, первая за день, смягчила его раздражение. Жаль только, что так и не пошел сын по часовой части, балбес. Сидит в своем министерстве, как сыч, за сто восемьдесят рублей в месяц и больше двухсот, видно, никогда не высидит. Старший инженер. Тих больно, робок. В мать-покойницу. С его характером только ночным сторожем быть. Да и то постесняется вора спросить, куда он с мешком. Деликатный, видите ли...
Первая жена Николая Аникеевича умерла всего два года назад, и образ ее по инерции более чем четвертьвековой совместной жизни все еще почти постоянно плыл рядом с ним. Тихая, робкая. "Коленька... - Николай Аникеевич помотал головой, так явственно прозвучал голос Валентины. - Да не ругай ты его. Такой он... деликатный". Эх, Валя... И не в первый раз почувствовал, что поторопился со вторым браком, обидел покойницу. Но голос ее, назвавший его Коленькой, звучал покойно, без упрека.
В профессорском сумрачном подъезде остро пахло кошками, а на металлическом листке с инструкцией, как пользоваться лифтом, кто-то соскреб буквы, оставив лишь те, которые составляли вместе детскую чепуху: "Запрещается пользоваться лифом..."
И то ли оттого, что жил профессор в таком непрезентабельном подъезде, то ли оттого, что покойница Валентина ни в чем его не попрекала, настроение у Николая Аникеевича заметно улучшилось.
- Егор Иваныч, - спросил он профессора, когда снял тяжелое, набрякшее от сырости пальто и с трудом повесил на старинную дубовую вешалку, - а что такое тавтология? Правильно я сказал?
Профессор сделал стойку, как пойнтер, на мгновение замер и, склонив большую седую голову, настороженно посмотрел на часовщика.
- Тавтология?
- А давеча вы по телефону сказали: привычка лектора к тавтологии.
Реле щелкнуло, сработало, профессор снова ожил: заулыбался, задвигался и повел Николая Аникеевича из маленькой тесной прихожей, заставленной темными шкафчиками, в комнату.
- О, господи, экая у вас цепкая голова. Извольте: тавтология - это повторение одного и того же другими словами. Основное орудие лектора. Жвачка, которую я пережевываю для студентов уже тридцать пять лет. Позволите угостить вас рюмочкой?
- Вынесете мужичине? - Николай Аникеевич пристально посмотрел на профессора.
- Отчего же? Я, увы, не генерал, а вы не щедринский мужик, который того генерала прокормил. А жаль, между прочим. Хорошо бы, кто-нибудь прокормил... Но так уж и быть, выпью капельку с представителем широких масс трудящихся. Сколько мы с вами знакомы? Лет тому, пожалуй, двадцать, а вы все не меняетесь: все такая же колючка. Не обижайтесь только, христа ради.
- А я и не думал обижаться. Говорю себе: ты пришел к интеллигентному человеку, будь на уровне, не давай мастеровому жлобству проявиться...
- Ну, сели вы на своего конька, дорогой мой. Да где уж нам уж и так далее. Это у вас что, защитная реакция такая? На всякий случай... Берите огурчик, рыночный...
Николай Аннкеевич вдруг развеселился. Неглуп, неглуп Егор Иваныч, старый клиент. Все-таки профессор. Ученый.
- Спасибо, - сказал он.
- Пожалуйста. Но за это?
- За рюмку, бутерброд, рыночный огурчик. И за защитную реакцию. Раскусили, значит, старика. Колючку.
- Кокетничаете вы, дорогой мой, вовсе не как широкие массы трудящихся. Широкие массы трудящихся заняты, как известно, совсем другими делами. Но почему, собственно, вы должны испытывать некий комплекс неполноценности по отношению, скажем, ко мне? Это я должен вам завидовать. Или вы не испытываете такого комплекса?
Николай Аникеевич посмотрел на профессора и вдруг поймал себя на том, что чуть было не подмигнул ему, как это делает Бор-Бор. Хорошо ему вдруг стало на душе. Озорно.
- Конечно, испытываю. Вот вы называете меня "дорогой мой". А я вас - нет.
- А вы переступите. Ну, смелее.
- Хорошо, дорогой мой, - сказал Николай Аникеевич, и оба рассмеялись. - Вот видите, - продолжал часовщик, - мы оба смеемся. Игра. Вы, наверное, думаете: вот, мол, я какой демократичный, тонкий. И это вам приятно. А я? Я думаю о том, что думаете вы, и мне тоже приятно: и я в состоянии участвовать в игре. Но суть от этого, Егор Иваныч, не меняется.
- А почему?
- А потому, наверное, что я всю жизнь считал себя способным на нечто большее, чем ремонт часов. Дурость, конечно. Всю жизнь убеждаю себя, что дурость. Понимаете?
- Вполне. Когда я защитил кандидатскую диссертацию перед самой войной, я, знаете, тоже был уверен, что переверну науку. Но стал преподавателем и перевернул вместо этого тысяч, наверное, десять зачеток. Вот так. Знаете, в старости, между прочим, и масса преимуществ, в которых не все отдают себе отчет. Например, можно смело поносить свой неправильно выбранный жизненный путь. Ни к чему не обязывает. Переделыватъ-то что-нибудь уже поздненько. Согласны?