Станислав Лем - Некробии
Ведь порнография непристойна не сама по себе: она возбуждает лишь до тех пор, пока в зрителе еще продолжается борьба вожделения с ангелом культуры. Но когда этого ангела черти уносят, когда, по причине всеобщей терпимости, обнажается слабость полового запрета, его совершенная беззащитность, когда запреты выбрасываются на свалку, - до чего же быстро обнаруживает тогда порнография свою невинность, то есть напрасность: ведь она - ложное обещание телесного рая, залог того, чему никогда не сбыться. Это запретный плод, и соблазна в нем ровно столько же, сколько силы в запрете.
Ибо что же мы видим? Взгляд, холодеющий от привычки, замечает голышей, которые напрягаются что есть силы, лезут из кожи вон, чтобы выполнить поставленную в фотоателье задачу, - и до чего же убогим делается тогда это зрелище! Не столько смущение, сколько чувство оскорбленной человеческой солидарности пробуждается в смотрящем, ведь эти голыши так усердно друг по дружке елозят, что уподобляются детям, которым непременно хочется сделать что-то ужасное, такое, чтобы у взрослых зрачки побелели, но на самом-то деле они не могут, просто не в состоянии... и их изобретательность, раззадоренная уже только злостью на собственное бессилие, устремляется - нет, не ко Греху и Падению, но всего лишь к дурашливо-жалкой мерзости. Вот отчего в натужных стараниях этих крупных голых млекопитающих проглядывает легковесная инфантильность; это не ад и не рай, но какая-то тепловатая сфера - сфера скуки и тяжелой, скверно оплачиваемой, напрасной работы...
Но секс Стшибиша хищен, потому что чудовищен и смешон, как те толпы проклятых, что низвергаются в преисподнюю на картинах старых голландцев и итальянцев; впрочем, на этих грешников, кувырком летящих на Страшный Суд, мы, упразднившие тот свет, можем смотреть отстраненно - но что мы можем противопоставить рентгенограмме? Трагически смешны эти скелеты, сошедшиеся в клинче, в котором тела служат им непреодолимой преградой. Кости? Но именно людей видим мы в этом неуклюжем, исступленном объятии, и это зрелище было бы только жалким, если б не его кошмарный комизм. Откуда он? Да из нас же - ибо мы узнаем в нем правду. Вместе с телесностью исчезает и смысл этих объятий, оттого-то они так бесплодны, абстрактны, а притом до ужаса деловиты, так пылают леденяще и бело, так безнадежны!
А еще есть их святость, или насмешка над нею, или намек на нее - святость, не приделанная задним числом, какими-то ухищрениями, но несомненная, ибо гало окружает тут каждую голову: это волосы вздымаются ореолом, бледным и круглым, как на иконе.
Впрочем, я знаю, как трудно распутать и назвать по имени все то, что создает целостность зрительского впечатления. Для одних это в буквальном смысле Holbein redivivus: и впрямь, необычен возврат - через электромагнитное излучение - к скелетам, как будто в средневековье, укрытое в наших телах. Других шокируют призрачные тела, которые, словно бессильные духи, вынужденно ассистируют нелегкой акробатике пола, превращенного в невидимку. Кто-то еще уподоблял скелеты инструментам, которые вынули из футляра, чтобы исполнить обряд посвящения в какую-то тайну, - поэтому говорили о "математике", о "геометрии" этого секса.
Все это возможно; но отвлеченные толкования не объясняют ту грусть, которую пробуждает в нас искусство Стшибиша. Символика, что нарастала столетиями и унаследована от столетий, хотя и влачила потаенное существование, - ведь мы от нее отреклись, - не погибла, как видим. Эту символику мы переделали в сигнализацию (черепа с костями на столбах высокого напряжения, на бутылях с ядом в аптеках) и в наглядные пособия (скелеты в учебных аудиториях, скрепленные блестящей проволокой). Словом, мы обрекли ее на исход, изгнали из жизни, но окончательно от нее не избавились. А так как мы неспособны осязательную материальность скелета, по своему смыслу равную суку или брусу, отделить от идеи скелета как метафоры судьбы, то есть символа, - наш ум приходит в какое-то непонятное замешательство, от которого он наконец спасается смехом. И все же мы понимаем, что веселость эта отчасти вынужденная: мы заслоняемся ею, чтобы не поддаться Стшибишу целиком.
Эротика, как безысходная напрасность стремлений, и секс, как упражнение в проективной геометрии, - вот два противостоящих друг другу полюса "Порнограмм". Впрочем, я не согласен с теми, для кого искусство Стшибиша начинается и кончается "Порнограммами". Если бы мне предложили выбрать акт, который я оцениваю особенно высоко, я без колебаний выбрал бы "Беременную" (с. 128). Будущая мать с замкнутым в ее лоне ребенком - этот скелет в скелете в достаточной мере жесток и при этом абсолютно не лжив. В этом большом, крупном теле, белыми крыльями раскинувшем тазовую кость (рентген улавливает предназначение пола отчетливее, чем обычное изображение обнаженной натуры), на фоне этих крыльев, уже раздвинутых для родов, - с повернутой головой, мглистой, потому что еще недоконченный, втиснулся детский скелетик. Как неуклюже это звучит, и какое достойное целое образуют светотени рентгенограммы! Беременная в расцвете лет - и в расцвете смерти; плод, еще не рожденный и уже умирающий, - потому что зачатый. Какой-то спокойный вызов и жизнеутверждающая решимость ощущаются в этой тайно подсмотренной нами картине.
Что ожидает нас через год? О "Некробиях" забудут и думать; воцарятся новые техники и новые моды (бедный Стшибиш - после успеха сколько у него нашлось подражателей!). Разве не так? Да, конечно; тут уж ничего не поделаешь. Но как ни оглушителен калейдоскоп перемен, обрекающий нас на неуставные отречения и расставания, - сегодня мы щедро вознаграждены. Стшибиш не вторгся в глубь материи, в ткань мхов или папоротников, не увлекся экзотикой подглядывания за бесцельными шедеврами Природы, не вдался в расследования, которыми наука заразила искусство, но подвел нас к самому краю наших тел, ни на йоту не переиначенных, не преувеличенных, не измененных - подлинных! - и тем самым перебросил мосты из современности в прошлое, воскресил уже утраченную искусством серьезность; и не его вина, что воскресение это дольше каких-то мгновений длиться не может.