Николай Чадович - За веру, царя и социалистическое отечество
– Такая уж наша доля горемычная, – сочувственно кивнул Берсень-Беклемишев, сам женщинами давно не прельщавшийся. – А может, оно и к лучшему… Недаром ведь говорят: где цверги[8] не сладят, туда бабу пошлют. Урона от них больше, чем благодати. Я раз присватался к одной. На плавучей вошебойке «Вурдалак» милосердной сестрой служила. Годовое содержание вместе с ней пропил, а она меня за это иноземной болезнью наградила. Сихилисой или сфихилисой, уже и не помню. Наши лекарства ее не исцеляют.
– Сама-то она где такую хворь подхватила?
– Чего не знаю, того не знаю… Божий сыск потом с ней разбирался. Говорят, померла на дыбе, так и не открывшись.
Репьев ушки держал на макушке и глаз от дальномера не отводил. Море кое-как успокоилось, зато на берегу дым и пламя стояли стеной. Надо думать, что жар и копоть уже стали досаждать небожителям.
– А ведь сколько добра зря пропадает! – вздохнул Репьев, мало что прижимистый, так уже который год досыта не евший. – Слух есть, что здешние края провиантом обильны.
– Нечего на чужое зариться. Мы не за провиант воюем, а за справедливость, – молвил Берсень-Беклемишев, вместе с мужской силой утративший на службе и охоту к еде. – Сладки харчи у супостатов, да только есть их – демонов тешить.
– Оно, конечно, так, – вынужден был согласиться Репьев. – Только от лишней миски каши справедливости не убудет. И от куска кулебяки демоны не укрепятся.
Берсень-Беклемишев на это ничего не ответил, а только прищурился, словно соринку в глаз поймал.
«Выдаст, – подумал Репьев, за которым всяких грехов числилось уже немало. – На первой же исповеди выдаст, пес шелудивый. Опять мне с божьим сыском знаться…»
Опасность угрожает моряку завсегда и отовсюду. Враг ему и бездонная пучина, и лютый шквал, и вражья сила, бусовыми самолетками да глубинными бомбами снаряженная, и неумолимый божий сыск, и якорные мины, и собственная забубенная головушка.
Недолго прослужил Репьев на ладье «Эгир», названной так в честь морского великана, не робевшего пред грозными богами, а горя успел хлебнуть с лихвой – и тонул, и горел, и в узилище сиживал, и в лихоманке трясся, и от белой горячки куролесил, и даже был однажды укушен рыбой-людоедом.[9] Потому, наверное, за жизнь свою он не держался, хотя мук телесных старался по мере возможности избегать. А уж страха никто из его рода отродясь не ведал, за что все Репьевы весьма ценились начальниками.
На этот раз беда заявилась с полуночника,[10] и принесли ее на своих крыльях летуны-бомбовозы. Хотели они подводную рать застать врасплох, да просчитались. Только на одном «Эгире» дальнозоров было с полдюжины, и на берег смотрела всего лишь парочка.
Гудок зарявкал часто-часто, словно взбешенный ошкуй,[11] что означало крайнюю степень тревоги.
Подводным ладьям с бомбовозами сражаться несподручно – бусовую самолетку в них не запустишь, себе дороже станет, а чтобы смаговницы[12] в дело пустить, всплывать придется, что смерти подобно. Остается одно – нырять поглубже да в разные стороны разбегаться. За всеми, чай, не уследишь. А там, глядишь, – подоспеют нашенские истребители с ковчега «Сигурд», который вместе с высадной ратью в ста верстах отсюда среди корольковых островов скрывается.
Репьев, как и положено по боевому расписанию, дальнозор внутрь ладьи убрал и к крушительскому[13] щиту подался, на котором своей поры всякое сручное пособие дожидается, начиная от простого топора и кончая порошковым огнетушителем. Если от глубинных бомб вдруг какой-нибудь ущерб случится, ему со стихией надлежит бороться – хоть с забортной водой, хоть с пожаром, хоть с удушливыми газами.
Берсень-Беклемишев был в этом деле Репьеву не помощник. Его место в лазарете, раненых к рукочинному[14] столу подтаскивать, а от стола отъятые члены убирать. Только не спешил он пока в лазарет. Бомбежки дожидался. Зачем зря ноги бить, если – не ровен час – спешить придется на небеса, в чертоги бога Одина.
Оплеухи дожидаясь, и то весь истомишься. А тут такое злоключение намечается. Ушла у Репьева душа в пятки, тем более что под глубинными бомбами ему бывать еще не доводилось. Хотя россказней самых разных наслушался. Хотя бы от того же Берсень-Беклемишева, краснобая известного.
И вот свершилось! Привалило горе-злосчастье. Не дано человеку, весь свой век на суше обитающему, испытать того, что выпадает на долю моряков, которых супостаты сверху глубинными бомбами глушат. Ох, не дано…
Одни только рыбы морские могут весь этот ужас понять, да они, бедолаги, даром речи не владеют.
Садануло так, что алатаревые[15] лампы замигали, со стен образа посыпались (в том числе особо чтимые Репьевым «Тор совместно с Одином водружают стяг победы над Букингемским дворцом» и «Мореводец Шестаков, вдохновляемый Локи, топит франкский ковчег „Эгалите“»), и даже все вши от тела разом отпали.
Впрочем, оба моряка целы-целехоньки остались, только Репьев умудрился носом в перегородку клюнуть.
– Сильна бомба, – похвалил Берсень-Беклемишев, всякую труху со своего лысого черепа стряхивая. – Не меньше чем в сто пудов. Да только легла далеко. Следующая ближе будет, попомнишь мое слово.
«Типун тебе на язык!» – подумал Репьев, но все случилось так именно, как предсказал бывалый урядник.
Бомба рванула будто бы всего в дюжине саженей от ладьи, и на какой-то миг Репьев ощутил себя колокольным билом, набат возвещающим. Из глаз его посыпались искры, из ушей брызнула кровь, а дух из тела девять раз подряд вышибло.
Что было потом, не Репьеву судить. В забытье он впал, как сурок в зимнюю спячку. Бревном стал бесчувственным. Обморышем.
В сознание бравого моряка вернула ледяная вода, объявшая его аж до микиток.[16] Плохи, знать, были на ладье дела. Не выдержала хваленая обшивка из уральского уклада,[17] прежде позволявшая аж на целую версту вглубь нырять. Хорошо хоть, что вражьи бомбы рвались уже где-то поодаль.
Темно было, как под седалищем пса-великана Гарма, стерегущего вход в Хель. Берсень-Беклемишев на зов Репьева не откликался, наверное, уже покинул Мидгард.[18] Вредоносный был человек, а все одно жалко, тем более что задолжал он Репьеву с прошлого месяца аж целые три гривны.
Внезапно ожила переговорная труба, которой в боевом положении дозволялось пользоваться только мореводцу[19] да его ближайшим помощникам. Репьев обрадовался было, ожидая получить толковый приказ и начальственное ободрение, но голос из трубы звучал очень уж несмело. Можно даже сказать, обреченно.