Сергей Палий - Кохинор
Бывает так, что человек с детства держит себя во всяких ограничениях, на многом экономит, отказывается от тех празднеств, которым с удовольствием отдаются приятели, наслаждаясь молодостью и беспечно теряя время, рдеет, трудится бедолага, лезет вверх по служебной лестнице, откладывает, наживает, а потом, в какой-то момент, все меняется: забываются цели, нарушается отточенный годами порядок, наступает время транжирства и самозабвенья, которое, наверняка, раньше грезилось по вечерам, когда сон еще не полностью затмевал мысли. Часто такие люди только и живут, чтобы однажды наступил этот час поощрения, награды за безропотный труд. Нет для них ничего дороже, чем кануть на пятом десятке в сень роскоши и разгула, посещая места, о которых в юности и слышать они не хотели, одевая себя в столичные пиджаки, выпивая утром рюмашку французского коньяка вместо прежнего второсортного чая. Они возвеличиваются, распрямляются, заметно полнеют, но очень скоро теряются в ворохе бессмысленных желаний, в несвойственном им беспорядке поступков, в напыщенной лености и выдавленном из повседневной скуки кутеже.
При первом знакомстве всегда казалось, что Перекурка относится именно к такому сорту служителей отечеству, но уж слишком затянулся у него период режимной строгости, да он, собственно, как-то и не думал о шибко далеком будущем.
В шесть часов Павел Ефимович складывал в верхний ящичек стола все чертежные инструменты, выставлял вперед ноги и переобувался, запирая свои легкие сандалии на застежке в шкафчик. Ровно в двадцать минут седьмого он переступал с перрона в четырехугольное чрево электропоезда резким широким шагом, поворачивал из тамбура налево, протискиваясь внутрь вагона, и быстро вставал рядом с решеточкой, под которой была привинчена магниевая табличка с надписью "Связь с машинистом".
Рывком трогался состав из восьми выкрашенных зеленой краской вагонов, скрипел прицепами и тугими рессорами, и качался из стороны в сторону от станции к станции, изгибаясь на стрелках и поворотах, как гигантский дождевой червяк, выбравшийся на середину мокрого тротуара. Под стальными колесами ходуном ходили рельсы, прибитые ржавыми костылями к старым высохшим шпалам. В местах соединений они звонко ритмично бабахали, задавая ленивой электричке темп. Тонкие тростинки, растущие возле путей, гнулись от ветра, как бы сторонясь зеленого монстра, но стоило ему отвернуться и укатить, как эти смельчаки снова лезли всей гурьбой на отполированную гладь рельсы и стлались по ней, прижимались, ласкались своим гибким травяным телом о металл.
Покачиваясь вровень с остальными пассажирами, Перекурка вспоминал, что ему осталось дочертить, и уже ясно видел иссиня-черный конусный грифель карандашика, ровно выводящий полукруг до определенной точки. Ластик аккуратно стирал лишние линии, оставляя после себя серые катышки, которые необходимо было стряхивать прочь с листа специальной жесткой кисточкой. По небольшому пластмассовому транспортиру с кропотливой точностью отмерялся угол и ловко отмечался коротенькой риской... Павел Ефимович настолько забывался в своих грезах, что игнорировал периодические толчки соседей, благо их было предостаточно со всех сторон, и крепкие словечки, адресованные не то ему самому за неловкое движение плечами, не то какой-нибудь настырной бабке, которую непомерно волновали политические перипетии в стране. Так пролетал час.
Стремительным грифоном несся Перекурка домой, проходя мимо громоздкого памятника Барклаю-де-Толли, у которого почему-то на левой руке было всего три пальца, а на постаменте красовалась размазанная в некоторых местах меловая надпись: "Сегодня ты изжег зерно, завт... ты будешь ест... г..." - далее буквы сливались в одну сильно растертую белесую полосу. После памятника великому полководцу Павел Ефимович по рассчитанной заранее траектории сворачивал на менее уже чистую улицу, по левой стороне которой тянулась бесконечная гряда одинаковых двухэтажных домов с отваливающейся желтой краской на стенах и миниатюрными балкончиками. Из дворов здесь всегда доносились споры подвыпивших стариков: "...говорю Каспаров, значит, Каспаров!" или "То было на западной Украйне, а не в Польше..."
Дорога, вся перекопанная, словно недавно прогремел тут танковый бой, готовила неопытному прохожему в этих местах кучу сюрпризов как больших, в виде котлованов трехметровой глубины с глинистыми лужами на дне, так и поменьше, которые заключались в вывихнутых кусках толстой арматуры, то там, то сям торчащей из земли, и достигавшей метра в высоту. Но Павел Ефимович искусно вилял меж препятствий, достаточно размашисто выбрасывая вперед попеременно обе свои ноги. Его брюки с еще большим усердием похлопывали и развевались на витиеватых виражах. Вскоре опять ровный асфальт растекался по всей ширине улицы, и тут Перекурка неожиданно сворачивал к обычной блочной пятиэтажке. Он со свистом входил в знакомый подъезд, незаметно исчезал в глотке своей двери на третьем этаже и скоро уже неподвижно замирал в уютном кресле, стоявшем на среднем расстоянии от зашторенного окна.
Время в полутемной комнатке замедлялось, и даже дрянные китайские часы как будто тикали медленнее, чем в первой половине дня. Тишина звучно раскалывалась об их размеренное, в чем-то странное тиканье. Да еще где-то в отдалении был слышен сдавленный гул воды, плескавшейся в соседской ванной. Неизвестно, о чем думал Павел Ефимович Перекурка в эти долгие безжизненные часы томного вечернего покоя, и думал ли он вообще...
Взглянув на него в такое время, любой мог бы усомниться: живой ли это человек? бьется ли его сердце? или это воск, которому неизвестный талантливый мастер лишь умело придал формы человеческого тела?..
Таков был один день нашего Павла Ефимовича. На следующее утро он сызнова заводился, потряхивая острыми плечами и разминая ноги, ехал на работу, чертил, сторонился в буфете Роликова, шел домой по не слишком чистой, развороченной улице, а к вечеру замшевое кресло опять загадочно и ласково обнимало нестройную его фигуру протертыми подлокотниками.
Уже снег робко припорошил мостовые и газоны, несмело лег на рубероидные крыши и жестяные подоконники, подтаивая днем и тихонько хрустя под ногами и колесами затянутыми вечерами, уже гладкий с хаотично расходящимися прожилочками лед остеклил остатки луж, и последние листья тоскливо трепетали, держась изо всех сил за ветки, которые сплелись сетью с узлами вороньих гнезд.
Привокзальная площадь была забита торговками и всяким другим людом. Громкоговоритель свистел и сообщал об отходах поездов, хрипел и объявлял об их прибытии. Вот подкатил к перрону веселый локомотивчик, волочащий вереницу новехоньких вагонов в Томск. Из дверей, отворенных проводниками на пятнадцать минут, посыпались люди разных мастей и возрастов: мальчуган, по-видимому еврейчик, спесиво подскочил к строгой продавщице мороженого, одетой в сильно замаранный фартук, бывший некогда белым, поверх огромной шерстяной кофты, в которой при желании могли бы уместиться, по меньшей мере, три мороженщицы, и стал кричать: "Дай мне! Дай! Хочу морожно!" Продавщица сурово отпихнула его и крикнула: "Пошел прочь, каналья!!!" Мальчишка скорчил ей рожу и убежал в свой вагон. В другой стороне несколько молодых людей сосредоточенно и молчаливо пыхтели сигаретами, переминаясь от холода довольно ретиво с ножки на ножку.