Александр Потупа - Скрипящее колесо Фортуны
Но все сложно в этом лучшем из миров. Наверно сложней, чем среди моих формул.
И вообще, займусь-ка я делом, а то весь вечер угробил на будущих родственников. И едва не дошел до натурального промывания косточек, или как там — копания в чужом белье? Хватит.
* * *Оставил на завтра здоровенный интеграл. Кончился кофе. Осталось полпачки сигарет. До получки пять дней. В пиджаке — трояк с мелочью. И полторы сотни долга.
Поехать, что ли, на лето с бригадой? Нет, шеф вряд ли отпустит. У вас, скажет, Ларцев, финишная прямая, то да се… К осени, скажет, положите текст диссертации, а потом увлекайтесь на здоровье своими фантазиями или разъезжайте с бригадами, и так времени уйму потеряли. Что поделаешь! У шефа одни планы, у меня — другие. В фантазиях есть что-то такое, ради чего стоит терять годы. Именно из-за таких потерь жизнь кажется бесконечной.
Перечитываю Бабеля, старый Машенькин подарок по случаю защиты диплома. Здорово. До чего ж глубоко заглядывал он в души и в ситуации, до чего тонко предчувствовал. Наверное, в литературе совсем как у нас — стремление к предельно точной модели. Только человек, если говорить о нем искренне, намного сложней наших электронов и галактик, неизмеримо сложней. Да и откровенность встречается куда реже, чем тренированная сообразительность. Доказали, что Вселенная когда-то испытала взрыв и возникла в этом взрыве, но поди докажи простые истины, например, черное — это черное или, еще хуже, серое — это серое.
Какой уж раз перечитываю, все равно здорово. Однако, проблемы конкретного бытия подтачивают сознание.
Вот защищусь и вздохну свободней. И морально, и материально. Может, освободится место старшего сотрудника — тогда я настоящий король. Спокойно поведу Наташу в загс.
— Мадам Рокотова, — скажу я тогда с почти одесской вкрадчивостью, — с тех пор, как мы познакомились, моя зарплата выросла в два раза, а в кармане у меня лежит индульгенция в симпатичной коричневой корочке. Не согласитесь ли вы составить счастье моей жизни в скромной роли тещи?
— Да, — скажет Вероника Меркурьевна, смахнув обязательную материнскую слезинку, — я всегда верила, что Валик и ты выйдете в люди…
Тьфу, чтоб ей… Ведь непременно ж испортит настроение. Валик и ты!
Но до этого еще далеко, а реальность так и сдавливает со всех сторон. Необходимо срочно отдавать долг Потапычу. Коврик они со старухой, видишь ли, купить надумали. Бедняга Потапыч! Уже семь ковров в хате, сам же хвастался. Целая стенка хрусталя, на супруге полпуда золота, а зарплата меньше моей.
Откуда? Как? Какими вычислениями вышибает он со своего склада тысячи монет? И без всяких континуальных интегралов обходится, на стареньких счетах — тик-так-тек-тут, тут как тут, и смотришь — пара серых бумажек прилипла.
И продавать нечего. Пишущую машинку — жалко, все-таки память. Но выворачиваться-то надо…
Перечитал все. Зачем я завел дневник? Выговориться не с кем, вот и завел.
Перечитал и стало противно. Валик, генеральша, трешка, Потапыч, хрусталь… Бред какой-то.
Чего это меня на бытовщину потянуло?
Кстати, в получку надо сразу же за квартиру рассчитаться, за два месяца задолжал…
* * *Все-таки безденежье — страшная штука. Унизительно, елки-палки.
Прижал меня сегодня Потапыч у почтовых ящиков своими прозрачными вопрошающими глазками. Все у него аккуратненькое такое — и взгляд, и залысинки, и брюшко, и с арифметикой наверняка полный порядок. Заметался я под его прицелом, засуетился, стал газету мять.
— Потапыч, — говорю, — через два дня получка…
— Э-эх, — вздыхает Потапыч, — да разве ее-то хватит?
В самую точку угодил, стервец. Полтораста сразу никак не отдать. Да и полсотни не смогу, еще же квартира…
Год такой муторный вышел. Сначала похороны, назанимал без счета. Потом на несколько месяцев застопорилась работа — надо было встряхнуться любой ценой. Черт понес дикарем на юг. Не столько встряхнулся, сколько вытряхнулся. Потом осень, как назло вышли из строя туфли и пальто. И до сих пор в долгах, как под прессом. И о чем только думать приходится!
В общем, стою, молчу.
Потапыч уставился на меня своими бледно-голубыми глазенками, усики топорщатся, злится, но напрямик высказаться не хочет. Потихоньку отодвинулись мы в закуток под лестницей.
— Странная ты молодежь, Эдик, — говорит Потапыч. — Не пойму я таких. Маешься, маешься, неужели заработать не умеешь?
— Не умею, Яков Потапыч, — делаю я вроде бы обезоруживающий ход, научите.
— Издеваешься? — начинает злиться Потапыч и закатывает мне небольшую лекцию.
— Ты, — говорит, — Эдик, из очень чистеньких. И Машенька твоя, вечная ей память, из ангелов. Законопослушненькие ангелочки. И научить таких ничему нельзя. Да только жизнь сама все покажет. Лет десять-пятнадцать об пустой холодильник, об столовские котлеты, об протертые штанины, об закаканные пеленки похлещет и научит. Ты на меня, небось, как на непойманного вора глядишь. Так ведь это лишь по телеку фильмы пускают, чтоб галстук нацепил, умную морду состроил и на работе горел. А про то, как от получки до аванса крутиться — ни-ни. А жизнь, она все больше такие вопросики и ставит. Так вот, подумай, чистюля принципиальная, мне-то уже за полвека, а сто десять рублей в зубы, и привет! И вертись, как знаешь. А баба моя третий год на печи сидит, на работу боюсь пускать — хворая, пусть уж так пенсии дожидается. И двое пацанов школу кончают, сам видишь, какие погодки вымахали, — джинсы подай, приемник купи, в кино отправь… А когда мне жить? Вот я тебя спрашиваю — как и когда мне жить? Может, научишь? Так не научишь же! Стоишь и думаешь — лишку Потапыч хватает, не только, дескать, на скромняцкую жизнь, не только детишкам на молочишко. А поди остановись! Да разве я шикарно живу — даже машины нет, только хата чуток налажена. И еще пацанов выучить хочу, пусть тоже в чистюлях походят, принципы свои понянчат, пока сил хватит. Так-то…
И замолк. Постоял с полминуты, махнул рукой и выскочил из подъезда. А я пулей вознесся наверх, еле успел швырнуть портфель и скользнуть налево в заветную белую дверцу.
Должно быть, из-за этого безотлагательного стремления и не дал я Потапычу железного отпора. Случаются же такие смешные обстоятельства.
Потом спокойно устроил себе чай и стал размышлять. А что бы я ему возразил, ему, человеку битому и тертому, человеку лозунга — выжить любой ценой и не просто выжить, а с некоторой приятностью? Ради этого он рискует шкурой, рискует в свои пятьдесят три попасть на твердую огороженную скамейку в большом зале под перекрестный огонь презрительных взглядов и беспощадно точных вопросов. В большом зале, где любая философия бессмысленный танец мыльных пузырей.