Николай Чадович - Бастионы Дита
Я знаю свой путь в пространстве и времени, но сейчас безнадежно увяз как в первом, так и во втором. Но самое страшное не это. Сохранив и приумножив телесные силы, я одряхлел душой. Все уже, кажется, было в моей жизни, и я давно перестал удивляться чему-либо. Печально, если аромат цветущего сада, лазурь бездонного озера, женская прелесть, доброе вино и азарт поединка больше не волнуют тебя. Как несчастны бессмертные! Придет ли когда-нибудь конец моим скитаниям? Смогу ли я найти покой? По-настоящему можно любить только тот дом, в котором прошло твое детство, тот воздух, что опьянял тебя в юности, ту женщину, вместе с которой до дна испил чашу печалей и радостей, того сына, которого носил на руках. Все остальное — тщета. Вечный бродяга способен любить только самого себя. А я не могу даже этого.
Лишь в слепяще-белой, насквозь промерзшей стране, где не существовало другой защиты от холода и ветра, кроме безостановочного, упорного движения, тень надежды однажды посетила меня, когда высоко-высоко в бесцветном, прозрачном как льдинка небе промелькнула едва заметная пурпурная искра. Еще долго после этого я всматривался в опустевший небосвод, и мне страстно хотелось поверить, что это был один из тех, кто по нелегкому и извилистому пути послал меня к неведомой цели, что мне наконец-то дано долгожданное знамение.
Шутки ради я сначала окрестил тот неласковый мир Леденцом — так он сиял и переливался всеми существующими оттенками льда, начиная от прозрачнейшего горного хрусталя и кончая бледно-лазоревым топазом.
Но шутки очень скоро кончились, и мне пришлось пожалеть о собственной неосторожности, проистекавшей из довольно сомнительного постулата: там, где могут выжить другие человекоподобные существа, не пропаду и я. Страна эта, представлявшая собой одно огромное водное пространство, покрытое многометровым слоем голого льда, была абсолютно бесплодна. Такие места лучше обходить стороной, но возвращаться было уже поздно, да и некуда — соседние миры, еще пребывавшие в стадии зарождения или уже умершие, отринули меня.
Природа Леденца не ведала ни о зеленой траве, ни о клейких почках, ни о распоследнем червячке, ни даже о мертвом камне. Один только лед, а под ним до неведомых глубин — чистая, горьковатая светло-голубая вода. Невозможно было даже представить себе, что люди способны существовать здесь хоть сколь-нибудь продолжительное время, но тем не менее это было так. Местом обитания каждого племени являлись ближайшие окрестности просторной полыньи, пробитой во льду плугообразными хребтами свирепых подводных хищников, представлявших собой нечто среднее между касаткой и выросшим до неимоверных размеров осетром. К полынье отовсюду собирались неисчислимые стаи рыб, раков, прочей живности, готовые погибнуть за возможность пополнить кровь скудной дозой кислорода. Вода кипела как в Мальстреме, когда покрытые роговым панцирем левиафаны пожирали своих менее крупных и проворных собратьев.
Сплетенными из рыбьих кишок сетями, костяными острогами, а то и просто руками люди умудрялись брать с этой жестокой жатвы свою десятину. Более того, находились смельчаки, нагишом нырявшие в ледяную воду, чтобы в чуждой для себя стихии сразиться с могучими хищниками, имевшими лишь одно-единственное уязвимое место — круглые глаза-блюдечки. Метровая острога, пробивавшая этот глаз, доставала до мозга хозяина подводного мира, который спустя некоторое время всплывал под торжествующие вопли всего племени. Такая охота редко обходилась без жертв, но была вполне оправданной: она приносила самые прочные кишки, самые острые и длинные кости, самый вкусный и питательный жир.
Не знавшие огня и не строившие жилищ, прикрытые лишь жалкой одежонкой из рыбьей чешуи, эти люди могли выжить только при условии непрерывного движения, а непрерывно двигаться могли только питаясь обильной, высококалорийной пищей. Сбившись тесной толпой, места в которой располагались строго по ранжиру — женщины с детьми, подростки и только что побывавшие в воде охотники в центре, все остальные по краям, — племя трусцой описывало возле полыньи бесконечные круги, и пар столбом поднимался над ним. В этой давке люди, согреваемые теплом друг друга, умудрялись спать, есть, совокупляться и разрешаться от бремени. Само собой, что век человеческий в Леденце был недолог. Каждый неспособный выдержать однажды заданный темп был обречен. Сесть, а тем более лечь на лед — означало умереть. Та же участь грозила одиночке или даже группе, численность особей в которой не превышала нескольких десятков.
Случалось, что левиафаны по неизвестной причине покидали полынью и она вскоре замерзала. Тогда племя, бросив все, чрезмерно отягощавшее его, включая грудных детей, устремлялось на поиски другой кормушки. Краткие остановки в пути допускались только для рекогносцировки окружающей местности. В плоском, практически двухмерном мире это возможно было сделать только одним способом — на прочной рыбьей шкуре, как на батуте, подбрасывать вверх самого зоркого подростка. Если вожделенной полыньи все же не оказывалось в поле его зрения, племя продолжало путешествие наугад. Такие поиски не всегда кончались удачей. В своих скитаниях по Леденцу мне не однажды случалось натыкаться на как бы олицетворявшие этот мир жуткие памятники, состоявшие из нескольких сотен или даже тысяч плотно смерзшихся человеческих тел. Их бледные лица, едва различимые сквозь корку кристаллического льда, не выражали ни страха смерти, ни покорности судьбе, а только лишь напряжение последнего, уже запредельного усилия.
В столь суровой и своеобразной стране любого одинокого странника, даже такого искушенного, как я, ожидала весьма незавидная участь. Поначалу я питался тем, что оставалось на льду после обильных трапез аборигенов: потрохами, плавательными пузырями, обглоданными головами. Однако для восстановления быстро иссякающих сил этого было явно недостаточно. Скорой развязке до поры до времени препятствовала моя привычка к полуголодному существованию, да еще хорошая одежда, сохранявшая каждую калорию тепла.
Кое-как соорудив примитивную острогу, я попытался рыбачить самостоятельно, но тут же подвергся атаке разобиженных местных жителей. Не знаю, кем я им казался, но ни моя меховая доха, ни стальной нож, ни даже извлеченное из зажигалки бледно-фиолетовое пламя должного впечатления не произвели. Однако этих коренастых короткоруких молодцов нельзя было назвать мастерами боевых искусств, и, очень скоро убедившись, что мериться со мной силой — себе дороже, они отступили. В порядке компенсации за причиненный моральный ущерб я изъял некоторую толику их последнего улова.